Небо заволакивалось все сильнее…
Рассвет следующего дня застал Валентина далеко в тайге.
Он проснулся, как и поставил себе перед сном, еще очень затемно, в наполненной храпами избе и с подспудным ощущением, что в мире что-то изменилось. Не слухом уловимая, а воспринимаемая всей совокупностью чувств снаружи доносилась тишина — особая тишина свежевыпавшего глухого пухлого снега. Было необыкновенно светло: к свету луны примешивался рассеянный светлый полумрак снегового сияния. «Командирские» показывали четыре утра с небольшими минутами.
Валентин собрался быстро. Рюкзак был уложен еще с вечера. Как он и просил, ложась спать, в печке, в теплой еще золе, для него были поставлены чайник с чаем и котелок каши. Зарядка, обтирание снегом и скорый завтрак времени заняли немного. Еще не было пяти, когда он тронулся в путь.
Слегка ущербная и по-прежнему высокая луна светила с удвоенной силой, будто надраенная пронесшимися за ночь снеговыми облаками. Капельно ярки были звезды. В черном небе неуловимо присутствовал некий водянистый блеск, как в оконном стекле, по которому сбегает плывучая дождевая пелена. Выражение «темна вода во облацех» вспомнилось само собой.
Как-то очень неощутимо лунный свет сменился рассветным. Валентин упустил тот момент, когда ночь иссякла и тайга сделалась серо-синей, обрела глубину. Тогда он остановился на миг, оглянулся. Звезд не виднелось ни одной; небо уже не было водянистым и черным, а было оно просто темным, а на востоке — зеленовато-прозрачным, и по нему розовыми барашками радиально взбегали ввысь веселые маленькие облака.
Тропу Валентин знал и помнил, но последние снегопады наглухо упрятали ее, особенно в тех местах, где она шла по россыпям. Можно было спуститься на лед Нюрундукана — ровный белоснежный тракт меж двумя стенами леса, — но, опасаясь «сушенцов», пустот подо льдом, он предпочел держаться берега.
Вообще, начавшиеся морозы многое изменили. Неприметный по осени ключик, курчаво и буйно наплавляя слой на слой, наворочал причудливые бугры зеленоватого льда да еще растекся наледью, можно сказать, на полтайги. И это невольно удивляло, поскольку замерзший Нюрундукан хоть и небольшая, но все-таки речка, смирно белел во всегдашних границах своих берегов.
Никаких следов после сегодняшней ночи еще не появлялось — только мышиные пробежки от норы к норе. Кое-где девственный снег был легчайше присыпан хвоей. И еще в укромных местах, под прикрытием кочек, пней, земляных козырьков, жестко топорщились кустики брусничника — темная зелень, казавшаяся особенно свежей, сочной в окружении холодной пуховой белизны. Не удержавшись, Валентин сорвал веточку. Овальные кожистые листочки с чуть маслянистым блеском. Пожевал: горьковатое, плотное, ломкое, почти древесное. Листочки не были сухими — они были обезвожены, мудро подготовлены к долгой морозной зиме.
Он задумался, машинально покусывая листок. Человеческую жизнь принято уподоблять единичному годовому циклу: юность — весна, зрелость — лето, осень — пора увядания, а зима… молчание, но предполагается, что она лежит уже там, откуда нет возврата. Однако вот эти хоть и зеленые, но все равно как бы мертвые листочки — ведь наступит весна, и они опять воспрянут к жизни. Зима приходит, зима уходит, случаются даже великие оледенения, но жизнь продолжается. Закон природы. А у людей? Разве не встречал он таких, что, казалось бы, вот она, старость-то бесповоротная, согбенный стан, морщины… но вдруг с ними что-то случается, и, смотришь, их уже не узнать: выпрямились, помолодели, похорошели и откуда-то силы появились… Да взять хотя бы Стрелецкого — отец уже в могиле, а тот, наверно, катается себе на лыжах где-нибудь по солнечным склонам Чегета или Домбая. Почему так? Не щадил себя деликатнейший и скромнейший Даниил Данилович? Или слишком поверил в пресловутую единичность цикла? Впрочем, что значит — поверил или не поверил? От судьбы, конечно, не уйдешь, но, насколько это зависит от тебя самого, в жизнь надо врастать всерьез и надолго. Не чувствовать себя транзитным пассажиром: мол, есть где притулиться со своим чемоданчиком — и на том спасибо. Вероятно, вот на таких «спасибо» и держится перекос в пользу Стрелецких…
Вздохнув, Валентин не без усилия отрешился от непрошеных мыслей. Солнце еще не взошло, но, как бывает зимой, стоял уже белый день. И только тут Валентину бросилась в глаза почему-то им до этого не замеченная особенность сегодняшнего на редкость тихого утра: буквально каждая ветка каждого дерева была усыпана, точнее, даже облеплена снегом. Куда ни глянь — те же самые деревья, но только белые. Тайга превратилась в свой негатив. И в этой тихой, поистине новогодней — хотя стоял только ноябрь — тайге время от времени возникало бесшумное движение: то там, то там вдруг, без всякой видимой причины с какого-нибудь дерева срывался снежный ком и плавно парашютировал вниз, оставляя за собой пышный шлейф серебряного дыма. И тотчас, словно по команде, словно в мире враз нарушилось некое равновесное состояние, с соседних деревьев начинали срываться такие же комья. Весь лес наполнялся беззвучными взрывами, дымами карнавального сражения. Потом все затихало. Опять неподвижность, покой. Осветляющая душу белизна.
И эта белизна внезапно вызвала в памяти иную белизну — снежный цвет града, который хлестал в тот несчастный день все на том же разнесчастном массиве Аэлита. Роман со своим маршрутным напарником, отдохнув, наверно, не более часа, ушел еще до рассвета: им предстояло добраться до Гулакочинской разведки; расстояние по прямой — километров двадцать, но это только по прямой. И вдобавок им надо было успеть туда до начала утреннего сеанса радиосвязи, чтобы на этот же день вызвать из Абчады вертолет… Все события этого дня отложились в памяти конспективно. Валентин помнил, как разыскал ту самую трещину, где капала вода, и подставил под капли котелок, принесенный ночью предусмотрительным Романом. Как карабкался по склонам — ломал на топливо сухие, неподатливые сучья стланика. Потом — кажется, это было уже где-то в середине дня — прямо над ними воздвиглась туча. По цвету — дым пожарища. С тяжелой чернотой. С тем оттенком, какой бывает, когда горит что-то людское, обжитое, насиженное. И хлынул дождь, затем — ударил град. Они с Катюшей, растянув, держали над Асей полиэтиленовую накидку — их носили с собой в маршруты на случай дождя. Град лупил по рукам, по голове, взахлеб, сухими отрывистыми щелчками бил по полиэтилену, и на нем, укрупняясь и множась, прыгали, плясали, буйствовали ледяные шарики. И всю площадку вокруг очень быстро, прямо на глазах превратило в сплошной пупырчатый, кипящий покров мутно-белых градин. Он смутно помнил, как все время вертел головой, инстинктивно пытаясь как-то уклониться от болезненных и безжалостных ударов. Но что по-настоящему — и страшно — врезалось в память, так это увиденное в один из моментов Асино лицо: и цветом своим, и полнейшей своей застылостью, и тем, как не лежали, а покоились на нем брызги дождя, оно было таково, что в голове сами собой шевельнулись слова, банальнейшие в обычной жизни, но тут, но сейчас исполненные своего начального смысла — «печать смерти»… Следующий момент: Катюша; руки у нее заняты — держат накидку; потемневший, исчерченный летящим градом воздух — сквозь него смутно различается опущенное, прячущееся лицо, но тем неожиданней белизна — почти свечение — молочных шариков льда, во множестве запутавшихся в ее темных волосах. Полумрак, изломы скал в грозовом дыму, все летящее, метельное, всеобщая смятенность, смятость, и среди всего этого — трогательно, беззащитно склоненная женская головка, и недолговечные жемчужины в ее мокро встрепанных волосах. Так оно все и запечатлелось…
Теперь же становилось ясно, что привязался он именно к этому — к отражению в памяти, в душе или бог его ведает в чем еще. Привязался к мгновенному снимку. К ощущению, что ли. Угадал старина Гомбоич: во всем этом было много жалости. А тут еще Андрюша с его загубленной рыбкой. А тут еще Томик… В итоге — жалость, что паче бессердечия…