С каждым днем, с каждым пройденным километром Вегенер все отчетливей ощущал, как покидают его силы. Неумолимо тяжелели ноги, непослушней становилось тело, равнодушие и отупение овладевали мозгом. Расмус физически был намного слабее Вегенера, но в нем, унаследованное от многих поколений гренландских предков, жили выносливость, привычка к холоду и недоеданию. Ему, молодому, требовалось не слишком много времени, чтобы восстановить свою небольшую, но цепкую силу, и по утрам к нему быстро возвращалась гибкость членов, тогда как у Вегенера его перетруженные конечности, едва сгибающиеся после тяжелого сна, продолжали весь день сохранять болезненную одеревенелость…
Сюда, к отметке «189,5 км», они пришли, когда уже давно наступила темнота. Лишь благодаря первобытно острым глазам Расмуса удалось отыскать на мутно-синей белизне ночного Щита веху, отмечающую очередные пятьсот метров пути. Флагшток знака замело настолько, что черный лоскут, словно перебитое крыло, бессильно свисал на снеговую поверхность.
Еще днем — если можно так назвать заменяющий его непродолжительный серый сумрак — термометр показывал сорок два. Выйдя из палатки, Вегенер отметил, что почти не похолодало. Ночь была тихой, ясной. Небосвод от края до края усыпали звезды — в их незамутненно-чистом блеске ощущалось что-то празднично-торжественное. «Парад светил!» — говаривал в такие ночи профессор Вильгельм Ферстер, под руководством которого он четверть века назад готовил свою докторскую диссертацию по астрономии.
Внешне хаотическая мешанина звезд послушно выстраивалась в сочетание созвездий, и Вегенер обводил их взглядом, как старых добрых друзей. Все они были тут, словно в те времена, почти полжизни назад: обе Медведицы, Телец, Персей, Возничий, Геркулес, Лебедь, Волопас, Северная Корона, Гончие Псы… Звезды навигационные и обычные, малые и большие — Денеб, Вега, Дубге, Полярная, Алголь, Капелла, Гамма, Кастор и Поллукс, Арктур… Заглядевшись на них, он безотчетно пытался вспомнить слова Канта — великий философ однажды сказал что-то очень примечательное о звездном небе и, кажется, о собственной душе… Душе ли? Может, о долге человеческом? Или бессмертии?..
Ничего так и не вспомнив, Вегенер с чувством странной горечи обратился к задуманному. Санный путь проходил почти строго по семьдесят первой параллели, поэтому, произведя отсчет по звезде, можно было с вполне приемлемой точностью установить время.
Вегенер избрал Капеллу. От постоянной возни на холоде с то и дело путающимися собачьими постромками его руки заскорузли, потеряли былую чувствительность, и все-таки прокаленный морозом металл инструмента буквально жег пальцы. Стараясь не обращать на это внимания, он произвел отсчет не спеша, с педантичной аккуратностью. Равнодушная к происходящему Капелла спокойно мерцала, вращая крохотные колючие спицы своих лучей.
Когда он вернулся в палатку, там уже шумел примус, горела свеча. Расмус старался хотя бы таким способом помогать налагаку в его ежевечерних ученых наблюдениях. Вегенер с чувством расслабляющего блаженства погрузился в тепло.
Часы были швейцарские, серебряный «Лонжин». Подарок тестя, профессора метеорологии Владимира Петровича Кёппена. Машинально рассматривая выгравированную на крышке дарственную надпись, Вегенер вдруг поймал себя на том, что не может ее прочитать. Буквы странным образом искажались, наплывали друг на друга. «Да, устал я», — отстраненно, словно о ком-то постороннем, подумал он. Вращая заводную головку, вяло отметил, что давешнее морозное онемение в пальцах так и не проходит.
Некая рука, неощутимо проникнув сквозь грудную клетку, мягко сдавила сердце… подержала… отпустила… снова сдавила… Перед глазами заколыхался багровый туман, ватная глухота окутала мир…
Открыв глаза, он увидел в смутной полутьме над собой лицо Расмуса, услышал его голос, торопливый, испуганно пришептывающий:
— Айорпа… айорпа… Эрсивунга…
— Не бойся, Расмус, — медленно, как бы со стороны прислушиваясь к собственному голосу, произнес Вегенер. — Я устал, понимаешь? Я очень устал… Я буду лежать и отдыхать. Не бойся. Отдыхай, завтра поедем дальше…
Расмус послушно отодвинулся, начал возиться, устраиваясь в своем мешке. Потом загасил свечу и утих, едва слышно посапывая, как огорченный ребенок.
В палатке похолодало, и тогда Вегенер сообразил, что он лежит поверх спального мешка. Подумалось, что надо бы залезть в него, но через миг он уже забыл об этом. Слабость и вместе с тем непривычная легкость овладели телом. Невесомо, ни за что не зацепляясь, текли мысли, бесформенные, как клочья облаков. Давящая боль в сердце не возобновлялась, но он чувствовал, что она там, таится внутри. Впрочем, это не имело значения, ибо странное творилось со Щитом — вся его исполинская поверхность дымилась, исходила паром, как глыба сухого льда. Непонятным и в то же время вполне естественным образом он взирал на него с огромной высоты и видел, как на всем пространстве от Земли Пири на севере до мыса Фарвель на юге и от Баффинова залива на западе до Земли Короля Кристиана на востоке клубилось сплошное море тумана, по-летнему теплого, молочно-белого и круто завитого, как над утренними лугами в предгорьях Штирийских Альп. Потом Гренландия ушла в сторону, внизу потянулись зеленые квадраты возделанных полей, веселые россыпи красных черепичных крыш, побежали ленты дорог. И тогда он вдруг понял: он же находится в корзине свободного аэростата! Недавно на таком они с братом Куртом продержались в воздухе пятьдесят два часа — на целых семнадцать часов превысили мировой рекорд графа де ля Во. И вот теперь он снова в полете — на этот раз с Эльзой, да-да, вот она сама, юная, счастливая, растревоженная. На пальце у нее поблескивает золотое колечко, и такое же — у него. Бог мой, да это же та знаменитая их помолвка на аэростате в небе над Гамбургом, которую потом с удовольствием расписали все газеты Германии! Смущало только несоответствие их возрастов — Эльза, все такая же юная, как в тот давний весенний день двенадцатого года, и он, пятидесятилетний… Что-то здесь было не так! «Будешь ли ты счастлива со мной? — спрашивает он, заглядывая в ее наполненные солнцем глаза. — Ведь полет будет долгим, очень долгим. Погляди!»— далеко, далеко внизу под ними по взбаламученному океану, качаясь, кружась и сталкиваясь, как льдины в ледоход, плывут обломки континентов. Сила вращения земли сносит их к экватору. «Польф-флюхт, — вспоминает Вегенер им самим введенное понятие. — Бегство от полюсов…» Гигантская черепаха всплыла из глубин и, вопреки общему движению, величаво двинулась на север. Вегенер узнал ее, легендарную черепаху, на которой держится Земля. «Вот и она! В гипотезе дрейфа следует учесть ее существование… но аэростат удаляется, и мне уже не успеть…» «Не беспокойся, милый, придут другие», — безошибочно прочитав его мысли, говорит Эльза — она вдруг разительно постарела, и голос ее полон печали. «Да, другие придут, — соглашается он. — Другие приходят всегда — рано или поздно…»
Серебристый шарик аэростата уносится все выше и выше — в мертвый холод стратосферы, навстречу призрачным огням северного сияния…
Уже иссякали короткие полуденные сумерки, когда Расмус закончил копать снежную могилу. Он должен был спешить, поэтому яма получилась глубиной в половину его роста. Ее дно Расмус прикрыл спальным мешком и пушистой оленьей шкурой, после чего бережно спустил туда зашитое в два чехла от спальных мешков уже затвердевшее тело налагака. Сверху набросил его шубу, еще одну оленью шкуру и стал заваливать снегом.
Непривычно притихшие собаки сидели поодаль, смотрели, изредка повизгивали. Расмус не сомневался, что они понимают суть происходящего и тоже жалеют налагака, который был с ними неизменно добр.
Чтобы обозначить могилу, в изголовье и в изножье Расмус воткнул лыжи Вегенера, посредине — сломанную лыжную палку. Подумал и добавил к ним пустой ящик из-под пеммикана. Весной он приведет сюда людей — наверно, они захотят поставить здесь крест, как это положено у краслунаков.