— Поешь ты хуево.
— Зато знаю хорошие слова.
Есть у нас гитара. Гитару гусь не унес. Гитара — она прощальный подарок Версте от подруг, что узнали от знакомых жидков о гитарной дороговизне на Ближнем Востоке. Живет у Версты гитара за двенадцать рублев — ждет, покуда за нее три тысячи фунтов выделят… Я спою, а Верста — слова запомнит. И учую я после из пакибытийного ничева, как повторяет Верста мое учение. Для того и храню ее про черный день — сволочь неуспевающую, двоешницу, — славянский слабый пушок ее Венерина холма, кожу ее без пор, светлые ноздри. Длиннее меня на полголовы, младше — на десять лет. Доживет, восприимет…
— Ты петь будешь?
— Пою:
Ах и тошныим мне, добру молодцу, тошнехонько,
Ах и грустныим мне, добру молодцу, грустнехонько,
А мне яства сладка-сахарна на ум нейдет,
Мне Московско-бело-царство — эх-да! — с ума нейдет,
Побывал бы я да в каменной Москове,
Да ин есть тама, братцы, новый сыщичек,
Он по имени-прозванью — Ванька Каинов,
А он требует пашпорты все печатный,
А у нас, братцы, пашпорты своеручный,
Своеручный пашпорты, да фальшивый…
— Клево… Тебе в самом деле от этих сигарет торчит? Я как-то пробовала — только смеяться тянет.
— С одного раза не возьмет.
— Так можно же привыкнуть… Витька! Привыкнешь — окончательно пропадешь.
— Вер-ста. Я — слушай меня!!! — я никогда больше ни к чему не привыкну.
— Философ, блядь. Морда у тебя сильно местная, марокканская, а рассуждаешь как белый человек.
— Хватит пить. Пить — здоровью вредить. Повтори.
— Нет.
— Повтори.
— Взглядик!.. Пить — здоровью подсобить. Встань на минутку, я постелю.
— Верста в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит.
— Ты — тварь!.. Не ломай кайфа, не ломай кайфа, не ломай кайфа!..
И летят мелкие глупые предметы со столика и полочек: неискусные болванчики-статуэтки, календарь-перевертыш родом с Ленинградского монетного двора, — все это летит в меня. А со столика упала также бутылка из-под «Люксусовой», — упала, но не разбилась. То ли удача, то ли чудо, то ли стекло бутылкино предварительно напряжено…
3
Есть три комнаты, сообщенные между собою — и нас много в них, мы танцуем. Это — домашний сбор, вечеринка в подсвете. Мы так редко собираемся вместе, живем в разных городах — и хорошо обнимать девушек, знакомых ровно настолько, чтобы не знакомиться снова, и не опасаешься дыхания друг друга, и руки довольны малою волей, не требуя большего.
Три комнаты в доме на ножках, три комнаты с большою верандою, что по справедливости признается нами за комнату четвертую. Мы — чужие люди; разделенное горе — больше, разделенная радость — меньше, поэтому не стоит делиться ничем, и хорошо нам вместе, ибо мы живем в разных городах, служим на разных службах, и дай нам, Господи, возможность никогда не просить ничего друг у друга, а то и на вечеринку нас не соберешь — так позаботься хотя бы об этом. Гляди-ка, сколько у нас кока-кольных бутылок, сколько освежающей жвачки! Кабы имел я ту жвачку-жевалку лет на двенадцать раньше, — Ларка Шарафутдинова спала бы со мною, а не с Царем-Зверей из «Снежинки».
Иду я постоять на воздухе; притворяю за собой дверь с глазком, спускаюсь по ступенькам. Те ступеньки из тухлых досок, с переломами, а перила починены дрыном от половой щетки — чем теперь пол мыть подметать? За такие перила и не удержишься, — а ступени скруглены застылым проснежием: свалиться — раз плюнуть. Но слезаю; осторожничая, добираюсь до вмерзшего в суглинок половика, оставленного с последнего сухого дня. Окаменели скопленные следы у исхода лестницы, и лампа на столбе у калитки дает видеть волглый наст, где следы — чище и рассредоточенней. У стены сарая — мастерской сапожника Сашки — куча земли основала сугроб, что не стаивает до апреля: грунтовой холод снега бережет. Из бугра-сугроба торчит некий куст. Я тянусь к нему рукою, но все его хлысты резко взбрыкивают, дрожа, собираются в гладкий пук — наподобие! кистевой метлы, — и вновь расходятся. Только он, куст, теперь знает, что я его тронуть хочу — и ждет. На темном заборе начинает мерцать и корчиться световое пятно с плавною бахромою. И возникает крик, построенный на словце «ага» и на бесконечном повторении моего имени во всех возможных видах.
— Ага, Витя, Витюшечка, Витюнчик, Витяра, ага, Витя-Витя-Витя, ага…»
Пятно разляпывается шире — и на его свете стоит голый человек.
Сквозь редкие черные волосы просматривается белая жирная корка-парша, лоб; сведен кожными валиками — это из-за подслепости: так глядеть легче. Вечные очки вдавили на переносице лоснистую щель, в углах глазных — желтые крошки. Конец носа — как пупырчатый продолговатый кошель; из пупырышков торчат мелкие волосяные острия. Ногти на больших пальцах ног вросли в мясцо, прикоснуться невыносимо. Взбухлый водянистым туком живот перекошен влево — не совсем великолепно с внутренними органами, надо понимать.
— Ага, Витя, Витя, Витя. Ага!!!
— Ты что?.. Ты что рычишь, шваркнутый, кретин?! — вылетают из своих спален: толстая Алка из Мурманска, Люська-художница из Москвы, Валечка из Полтавы, некоторые другие. Перекатываются чрез мужей, отшатываются от нежнозаписянных младенчиков — бегут меня будить, — такие старые, в застойных ночных рубахах, с изуродованными пятками, зависают надо мною грудями — большими и малыми чувалами, — перестань, перестань сейчас же, весь дом разбудишь.
Беззвучно, несуществуя, — спит Верста Коломенская, занимает одну двадцатую кровати. А стелила на диване?
…
— …не хотим спать, и я не хочу спать, и те, кто сейчас слушают нас, спать не хотят, и не спит наш техник. У микрофона Илан Римон и… Эрик Клептон, вы на «волнах Армии Обороны», — в программе «Спать не хотим».
Только через час мне в караул — с трех утра до шести утра.
Два рыла на основных воротах, два патрулируют, два на воротах второстепенного значения. В то время как полагается: три на основных, четыре — в патруле, два на второстепенных. Нарушаем. Шесть рыл вместо девяти.
Моя подушка — из двух одеял казенного образца, простыня — из одного одеяла того же образца. Одеяло… Лишь бакланье с легкоранимым внутренним миром заносит на базу домашнюю трепаную белизну.
Горит свет по всей базе, хоть возле каждого выключателя да розетки написано: «Солдат, не транжирь энергию!» А где нам ее транжирить — дома?! Горит свет в запертых на цилиндры помещениях — придут загасят. Горит свет на складе твердых пайков, на складах — шмоточном и ремонтном. В помещениях офицера связи, офицера личного состава, офицера боезапаса, в помещениях командира базы, командира подразделения, капрала гаража, капрала медпункта.
У ворот куняют «Джинджи» Бутбуль и бухарец Бар-Матаев.
— Бар-Матаев, — спрашивает Бутбуль, — а ты бы мог в России командиру по будке угадать?
Я твою маму ебал. Бутбуль зверски хохочет.
— А почему в России демократии нет?
— Там таких, как ты тоже нет.
— Ничего я не понимаю, что ты говоришь, — соболезнует Бутбуль. — Три года в Государстве, а языка не знаешь.
— Я твой язык — ебал.
— Бар-Матаев, а в России авокадо — есть?
— Есть, — отвечаю я. — На меху — Как?
— Так. У нас там все было на меху — помидоры, бананы, яйца. Холодно, Сибирь потому все на меху. Понял?
Бар-Матаев лыбится, предъявляет зубное золото. Бутбуль хыкает.
— Джинджи, если хочешь — иди, спи. Я заступаю раньше.
Бутбуль ускоренно собирается: сигареты, полусожранная пачка шоколадных вафель, приемничек.
Снулый Бар-Матаев глядит ему вослед.
— Пидарастина.
Семь лет прогудел Бар-Матаев в заключении — крупные хозяйственные преступления республиканского масштаба. Ничего не сделал. Соперники погубили.