Несмотря на религиозно-церковный дух века, — по известию Евстафия, — многочисленное духовенство в Византийской империи уже перестало пользоваться тем суеверным уважением, какое было к нему прежде; и в то же время, когда одни благочестивые, искавшие утешения во внешности церковной, наделяли монастыри и располагали движения своей жизни по наставлению монахов и попов, другие распускали над духовными насмешки и пошлости, которые с жадностью ловились и повторялись в народе. Думали отделить понятие о духовенстве от понятия о самой Церкви; но более смелые головы доходили в деле веры до вольнодумства. Таким образом Евстафий, в своих проповедях вооружается и против атеистов. Сам Евстафий, несмотря на свое безукоризненное православие, показывает недовольство существующим порядком Церкви, и невольно провозглашает начала, которые ведут к реформационным попыткам. Евстафий в своих проповедях хочет возбудить духовную сторону христианского благочестия, подавленную излишнею обрядностью. Он беспрестанно напоминает, что любовь есть главное в деле веры христианской, источник всех добродетелей, а церковная обрядность должна служить только внешним выражением духовного содержания. "Не спасешься многими поклонами, — говорит он в одной из своих проповедей, — спасешься только одним тем, что эти наружные поклоны знаменуют — сокрушением сердца пред Богом. Прямое стояние Богу не менее приятно, как и коленопреклонение, да и для труда удобнее". Некоторые аскеты говорили, что надобно у Бога просить источник слез. Евстафий говорит, что лучше таких отшельнических слез — любовь, оказанная несчастным и нуждающимся". В этом протесте содержания против внешности, любви и дела против аскетического уединения и бездейственого самоистязания, нельзя не видеть той стихии, которая, обращая христианство к практической жизни, в дальнейшем развитии мысли становится со временем в оппозицию к Церкви. Когда Евстафий вооружался против преобладания внешности над духовностью и аскетизма над любовью, оставаясь строго православным, нашлись такие, которые смелее коснулись, вместе с злоупотреблениями, самого содержания. Таков был Хризомол, осужденный синодом в 1171 г., при императоре Мануиле Комнене, по обвинению в причастии к бо-гумильской ереси. Воспользовались некоторыми кажущимися сходствами; но в самом деле то, что проповедовал этот осужден-ник, относилось к кругу повторяющегося много раз в восточной Церкви стремления к торжеству духовности над обрядностью. Хризомол учил, что для человеческого возрождения и спасения души недостаточно обрядов и таинств: необходимы духовная жизнь, духовное созерцание, которое он противополагал мертвой учености буквы. Он посягнул на достаточность детского крещения самого по себе: "те, — говорил он, — которые крещены во имя Христово без вероучения, не могут еще назваться истинными христианами потому только, что они крещены. Если они, не зная Христова учения, и делают достойные дела, то все-таки они не христиане, а добродетельные язычники. Пение и молитва, присутствие при богослужении и даже самое изучение св. писания недостаточны без внутреннего перерождения, освобождающего нас от власти злого духа: — все это без такого перерождения мертво и ничтожно. Выучи хоть наизусть все св. писание, и других начни учить, но если ты предашься прихотям, высокомерию, то тебе не принесет пользы твое знание. Ты должен преобразовать свою душу и достигнуть внутреннего созерцания божественных предметов". Этот мыслитель, подобно позднейшим западным протестантам, отвергал силу добрых дел самих по себе, без внутреннего, руководящего человеческими поступками настроения, иначе — без веры. Человек должен быть способен к истинной добродетели, прежде чем покажет в своих делах добродетель. Те, которые не достигли этой высоты воззрения, скажут, что они делают добро для Бога; но они делают это по естественному побуждению, а не по разумному убеждению. Для христианина недостаточно творить добро и избегать зла, хотя бы и из угодности Богу, если он не достиг духовного чувства присутствия в себе божественного духа, творящего в нас добро без принуждения и, по существу своему, неподатливого никакому искушению от зла. Христианин, достигнув христианской зрелости, находится вне закона; Божия сила производит в нем все, что закон предписывает.
Хризомолу и его последователям делали упреки в том, что они отвергали святость светской власти. Некоторые места его учения действительно несколько темны; но, кажется, у Хризо-мола вместе со стремлениями одухотворить Церковь возникало желание сделать разумным повиновение светской власти. Хризомол порицал знаки раболепства, оказываемые царям, и византийскую придворную обрядность. Духовное толкование церковной буквы переходило само собою, по аналогии, на букву политическую, как это часто случалось в историях ересей, начинавшихся оппозициею существующим церковным обычаям.
Дальнейшее поступление того же стремления к господству духовности над обрядностью, содержания над внешностью, представляет учение монаха константинопольского, Нифонта. Одаренный беглым умом, изучивши отлично св. писание, этот человек оказал на своих слушателей большое влияние и приобрел много поборников. Его проповедь возвещала освобождение Церкви от внешних уз, перевес духа над внешностью. При патриархе Михаиле собрано было несколько синодов с целью преследовать и опровергнуть это направление, угрожавшее между прочим авторитету духовенства. Духовные были раздражены против Нифонта за смелые обличения своих пороков, силились обвинить его в ереси и найти в его поучениях подобие ненавистного богумильства; они вывели из его слов, что он не признает еврейского Бога тем истинным Богом, которого проповедал Иисус Христос. Нифонт имел столько влияния, что каппадо-кийские епископы приняли его сторону и вместе с ним были обвинены в отклонении от православия: их укоряли, что они сомневаются в действительности крещения младенцев, когда получившие это крещение впадут в пороки или когда восприемники сами порочные люди. Это сомнение в действительности крещения младенцев часто овладевало вольнодумцами, нападавшими на обрядность, потому что здесь признается сила обряда самого по себе: с одной стороны, невозможна передача христианского учения тому, кто получает крещение; с другой — получающий его не в состоянии возвыситься до того духовного благочестивого настроения, в котором вольнодумцы видели исключительно сущность религии. Нифонта и его последователей обвинили, будто они требовали второго крещения в зрелых летах. Если это было в самом деле, то другое обвинение, которое на них взводили, обвинение в богумильских идеях, противоречит первому, потому что богумилы не признавали никакого видимого крещения. Сверх того, им ставили в вину то, что они не хотели поклоняться всякому кресту , а только такому, на котором было написано: Иисус Христос, Сын Божий; то есть — хотели поклоняться тому, что представляет прямое выражение смысла, а не намек на смысл. Нифонт был осужден на тюремное заключение. Обвинение в ереси могло быть неправильно: патриарх Косьма, человек высокой христианской нравственности и благочестия, взял Нифонта к себе и сделал своим другом и доверенным. Когда по этому поводу состоялся синод, патриарх отстаивал его и открыто признавал святым человеком. За это он сам лишился сана. Кажется, Нифонт с своими приверженцами не принадлежал ни к какой противной православию секте, а ратовал против безнравственности и невежества духовенства и признавал потребность возрождения Церкви в духе, в противоположность мертвой букве и безжизненной обрядности.
Такие явления происходили в греческой Церкви в века сильнейшего духовного и церковного господства Византии над русским миром.
На Руси византийская наклонность к догматическим спорам не имела места. Несколько переводов такого рода сочинений не оставили жизненного влияния на умственное развитие; они оставались исключительною принадлежностью книжного мира, интересного только для немногих тогдашних ученых. На Руси, как мы видели, явились другого рода состязания — о букве и обрядах: они-то составили характеристическую черту церковного умствования. Зато монашество, вместе с аскетическим воззрением на христианскую нравственность вообще, принялось в русском мире во всей полноте. Наиболее распространенные и любимые сочинения на Руси были те, где преобладал грустный взгляд на жизнь, где возбуждалась охота к уединению, к презрению мирской деятельности, трудность и необходимость беспрестанной борьбы со злыми духами. Но, с другой стороны, с того же Востока, откуда к нам пришли и усваивались эти аскетические понятия, заносились и отчасти перерабатывались на туземный лад противные понятия, клонившиеся к самодеятельности, к перевесу духовности над обрядностью, содержания над формою. Хотя они составляют в нашей литературе исключение, но все-таки показывают, что у нас в Церкви возникала потребность иного рода благочестия. Обычное, проповедуемое вероучителями и принимаемое всеобщим народным сознанием понятие о грехе и зле было таково, что человек вводится в грех дьявольским искушением. Человек казался почти лишенным внутреннего начала своих поступков и представлялся существом страдательным, так что вся заслуга его состоит не в разумном отвращении от порока, а в неподатливости бесовским проделкам; не любовь к добру, не сознание его превосходства, а покорность Божию внушению составляет добродетель человека. Человек какая-то машина, на которую действуют две силы — добрая и злая: ангел на правом плече, а бес на левом. Таково было всеобщее вероучение, пустившее корень в глубину народного воззрения. Оно проявлялось в разнообразных верованиях. Но вот, в виде отклонения от такого взгляда, в одном древнем сочинении под названием "Воспоминание к своей душе" [209] утверждается, что следует приписывать доброе Богу, а злое не дьяволу, но человеческой воле. В другом древнем слове св. Отец, по всему русском сочинении (тем более, когда оно озаглавлено неточно), говорится: "Все в человеке — и добро, и зло; хочешь добра, — добро будешь делать; хочешь зла, — зло будешь творить. Бог не принуждает ни к добру, ни к злу; Бог сотворил человека самовластным, дабы он свободно творил и добро, и зло. Дьявол не может отвесть человека от доброго дела, ни привлечь на зло; но сам человек, когда хочет, делает доброе дело, а Бог ему помогает, и дьявол не может добро творить; а когда человек хочет зло делать, тогда дьявол ему помогает" [210]