I I П о д м а с т е р ь е. Аж башка трещит от вашей говорильни, пурва ей сучаре в пасть! А вы, мастер, изменились — не отрицайте. Вектор трансформации тот же, что и у меня, хотя качественно перемены различны. Выходит, правильно заметил в свое время бывший прокурор: мы такие как есть, пока мы по ту сторону, а как на эту переметнемся, станем точно такими же, как они. Тайные же силы, как и тайные люди, по-прежнему существуют, только качественно от явных не отличаются — такова уж разница времен — и-эх!
С а е т а н. Все это только внешняя видимость — на фоне стремительных перемен в нашем обществе.
I I П о д м а с т е р ь е (спокойно). Не могли бы вы излечиться от этой своей собачьей, «а ля мужик», старопольски-пророчески-напыщенной манеры выражаться, а главное — от самого́ этого бесконечного словоизвержения?
С а е т а н (спокойно, твердо). Нет. И как Ленин, слуга своего класса, отличался, несмотря на все индивидуальное величие, от Александра Македонского, фантастически олицетворившего личную мощь человека, так я отличаюсь от этой собаки! (Указывает на спящего Скурви.) Однако не время болтать — время дело делать — само ничего не сделается, разломи ее в четыре, эту треклятую действительность — эх!! Прошли блаженные времена идей — когда можно было, того, майонезы жрать и большевиком идейным быть, чтобы при нужде теми же идеями в лоскуты утешиться — что вот мол, хоть и в экскременталиях гниёшь заживо, ан все ж-тки кой-что да значишь. Новой идеи уже не родит никто — новая форма общественного бытия сама себя выпушит, выгнусит, выдавит в диалектической изжоге, в боренье всех потрохов человеческого котла, на крышке которого, на самом краю, у предохранительного клапана восседаем мы — некогда флендроломы гугнявые, а ныне — творцы, только вот что-то не радостные, пёсья их сучара захромо́ленная.
П о д м а с т е р ь я (вместе). Как же нам осточертела ваша ругань — впору выть. Кулёр локаль, сучье ухо! Получилось в унисон — эх, интуитивно: мы и дальше так могём, ежли не противно.
С а е т а н. Перестаньте, Бога ради. Хватит уже, хватит...
С к у р в и (потягиваясь во сне и урча). С удовольствием был бы сапожником до конца дней своих. О, как призрачны все так называемые высшие претензии к самому себе: карабкаешься ввысь, а потом кубарем на дно, в кровь расшибая рожу. Ах — а уж после — всплыть на великие хляби небесные, на вселенскую эту долбень-колотень — ein Hauch von anderer Seite — потустороннее дуновенье. Метафизика, которую я до сих пор презирал, хлынула из всех прорех бытия. Au commencement Bythos était[93] — бездна хаоса! Ах, что за чудная, бесподобная вещь — хаос! Нам не дано постигнуть, что́ есть хаос как таковой, хотя весь мир, по сути — один сплошной хаос. Хаос! Хаос! В наших убогих загонах для обобществленных животных вечно какой-нибудь среднестатистический порядочек норовят навести. Ах — какая жалость, что я не развивал свой ум чтением соответствующей философской литературы — теперь уж поздно — рассудком я освоить этого не в силах.
Сапожники прислушиваются. Пока Скурви разглагольствует, I Подмастерье подходит к нему, подняв с земли огромный, весь из золота, топор, который у него ausgerechnet[94] валялся под ногами.
I I П о д м а с т е р ь е. Ты куда это, паскуда ползучая, хрувно́ собачье?!
I П о д м а с т е р ь е. Укокошить бы его во сне. Чтоб не мучился. А то больно хорошие, мля, сны ему стали сниться. У меня как раз тут ausgerechnet под ногами топорик завалялся — весь из золота — хе-хе-хе... (И т. д., и т. п., смеется слишком долго, выводя смехотрели чуть не до последнего издыхания.)
С а е т а н (грозит ему огромным маузером, который вытащил из-под шлафрока). Ты что-то слишком уж долго смеешься, выводя свои трели чуть не до последнего издыхания. Ни шагу дальше!
I Подмастерье закругляется.
Он должен извыться от вожделенья у нас на глазах — на глазах вдохновенных мстителей за похоть.
Со стороны города, немного справа, входит К н я г и н я, одетая в прогулочный жакетный костюм.
К н я г и н я. Выбралась вот по своим делишкам. У меня тут в сумочке всякие интимные вещички — помада и прочие финтифлюшки. Я вся такая женственная, что даже как-то стыдно — от меня несет чем-то этаким, знаете ли, очень неприличным и заманчивым. О — нет ничего более отвратного — через «о», — чем женщина, как справедливо заметил один композитор, и в этой отвратности своей более приятного. (Изо всех сил бьет Скурви хлыстом, тот с диким визгом вскакивает на четыре лапы, ощетинивается и рычит.) А ну-ка встать, быстро! Твои спурвялые мозги вконец закупорились в этом бардагане! Я буду поедать твой мозжечок, посыпая его сухариками рафинированных терзаний. Вот тебе порошок — он невероятно повышает сексуальную выносливость: удовлетворения тебе уже никогда не испытать. (Бросает порошок. Скурви его мгновенно заглатывает, после чего закуривает и с этих пор постоянно дымит, держа папиросу в правой лапе. На две лапы он уже ни разу не поднимется.)
С к у р в и. Долой эту Сатаницу вавилонскую! — Супер-Бафометину, Цирцею сисястую, балядеру риентальную, долой эту...
Глотает еще один порошок, который дает Княгиня. Она «приседает» — как говорят — перед ним на корточки, он кладет голову ей на колени, виляя задом.
К н я г и н я (поет).
Ах, усни, мой песик, сладко спи,
Уж тебе не встать на две ноги!
Тебя я сладостно замучу,
Кобелёк мой невезучий.
Не отдамся, как бы ни скакал,
Мозг твой превратится в чей-то кал —
Пусть уже не в твой — ну и не надо —
Только в этом вся моя отрада!
Поглаживает Скурви, тот, засыпая, урчит.
С к у р в и. Проклятая ба́бища — какая чудесная жизнь была впереди, пока я ее не знал. Надо было послушать совета этих окаянных гомосексуальных снобокретинов — и раз навсегда избавиться от тяги к женщинам — «кровавой женственности алчный змей питает восторг голубых палачей». Ох, ох — как же унять эту окаянную, ужасную, неуемную скорбь! Я ж насмерть извожделеюсь — и что тогда?
К н я г и н я (поглаживает его). Вот-вот, вот-вот. (Поглядывая на остальных.) Я пёсика заглажу так, чтоб взмок, — он тут же станет весел как щенок. (Скурви.) Терпи, дворняжка, золотко мое — ах, у меня иначе нет охоты ни на что.
Скурви засыпает.
С а е т а н. Неужели же эта проклятая безыдейность так и затянется до конца света? Как все ужасно — пустота в голове, прорва будничной работы — и никаких, ну ни малейших, идейных иллюзий! Знаете, что я вам скажу? — это просто страшно: лучше было вонючим сапожником быть, идейками себя тешить и среди миазмов сладко грезить об их воплощении, чем сидеть теперь в шелках на верхах лакейской власти — потому как лакейская она, стурба ейная сучара. (Топает ногами — продолжает чуть не плача.) Засучить рукава до горла́ и чисто творчески трудиться на благо общества. Это ж скука смертная! А жить для себя уже не могу — не отсмердеться мне уже от тех моих годков смердючих. Перед вами-то весь мир! Вы после работы еще можете жить — а я что? Только и остается — упиться вдребузину, кокаином занюхаться или черт его знает чего еще. Ругаться, и то неохота. Я даже ненавидеть никого не в силах — только себя ненавижу — о ужас, ужас: в какие дебри, на какие кручи душевные завела меня треклятая амбиция, подлое стремление непременно что-то значить на этой нашей планетке, святой, шарообразной и непостижимой!
К н я г и н я. Трагедия пресыщенности перезрелого счастливца, дерзнувшего осчастливить несчастное человечество! Мир, где мы живем, дорогой мой Саетанчик, это нагромождение абсурда, бессмысленная схватка диких монстров. Если бы всё на свете взаимно не пожиралось, какие-нибудь бациллы в три дня покрыли бы ее слоем в шестьдесят километров.