Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В той же подборке Феоктистова есть и другие акростихи с целыми фразами, зашифрованными в них, но они в этом издании оказываются неразличимыми. А посвящений «Елене Пудовкиной псалмопевице» и вовсе там нет, хотя он написал их не одно. Они как раз особенно удачны, заранее вызывая интерес и симпатию к поэтессе. Мне показали несколько её переложений из псалмов царя Давида, написанных тихим, но отчётливым и веским стихом, и я сразу понял, что она «из наших», своя.

И действительно, похожая на итальянского мальчика кисти Тропинина, а то и Караваджо, она располагала к дружбе, да и была хорошим приятелем с совершенно совпадающими воззрениями – на что? Да на всё, пожалуй: на жизнь и литературу, город и мир, народ и власть, а главное – на способы выживания в душерастлевающих условиях «развитого социализма».

Впоследствии, когда я писал статью «Котельны юноши», в первой же фразе после заголовка я специально оговорился: «И девы тоже», имея в виду именно Леночку. Она одной из первых двинулась к личной свободе через огонь и воду, и ржавые трубы пастернаковских «подвалов и котельных». Поэтесса и поэт, истопница и наладчик, мы оба располагали свободным временем для совместных прогулок по городу, в котором ещё сохранилось немало заповедных видов. Она жила на Пряжке в блоковском доме с огромным тополем во дворе (теперь его уже нет) и показывала, «даря» мне изысканные достопримечательности окрест: лестницу с витражными окнами «ар нуво» и подоконниками, усеянными порожними аптечными флаконами, – это место было по совместительству приютом наркоманов. Или – чердак, из которого был выход на крышу с видом на другие крыши, провалы дворов и косые прорези каналов... Мы ведь, как-никак, жили в «Северной Венеции», где много воды, находящейся, к сожалению, большую часть года в состоянии снега и льда. Долго мы распивали бутылочку портвейна у фиванских сфинксов, наблюдая, как лёд этот шёл по Неве, раскалываясь с волшебным звоном на кристаллы, – слишком красиво, чтобы запечатлеться в стихотворении. Впрочем, она-таки преподнесла мне восьмистишие – по числу букв в моей фамилии в дательном падеже:

Бывает: чьё-то имя, словно ветку,
Обкусываешь, теребя в губах,
Без умысла, не ждя от букв ответа:
Ы – безголосо, те – блуждают где-то,
Шумят, как ветер в рощах и кустах,
Едва друг друга зная... Но при этом,
Вдруг встретятся и обернутся светом,
Уведомленьем об иных местах.

ДВОЙНОЙ ПОРТРЕТ НА ПЕТЕРБУРГСКОМ ФОНЕ

Дарила она мне и своих друзей – например, чету художников, живущих там же, в Коломне, известной прежде всего по пушкинской поэме, но напоминающей скорее Достоевского: нежное серое освещение на стенах дворов, мрачные глубокие тени подвалов, щемящее худосочие чердаков...

Там они и продолжают жить – скульптор Жанна Бровина и живописец Валентин Левитин – немногословные подвижники, годами сосредоточенные на малом, но исключительно избранном круге форм, тем, красок. Их жизненная и художественная аскеза настолько строга, что Левитин, например, десятилетиями изображает всего два предмета – вазу и бутылку, и лишь позднее он добавил к ним ещё один объект – башню. Тёмный келейный колорит и особая истовость вглядывания в душу предмета превращают эти простые вещи в подобие каких-то надгробий, в знаки тихого и многозначительного существования, о котором проникновенно писал Райнер Мария Рильке. Ему, открывшему в поэзии могучую энергию созерцания, пришлись бы по душе эти попытки сопряжений цвета и времени в предмете: серого и синего, настоящего, будущего и былого, а затем и вечного. Он увидел бы в этом любовь. Возможно, это же чувство, а не только терпеливое наслаивание краски на краску, медитации на медитацию делает натюрморты Левитина столь внушительными, хотя они и скромны по размеру.

Однако они не кажутся натюрмортами. Вот те же бутылка и ваза, но в вазу легли фрукты, а бутылочная грань чуть светлее обычного выступила из мрака, и перед нами уже не натюрморт, а двойной портрет предметов, брачная их чета, достойно позирующаяя перед зрителем и художником. На их платоническую свадьбу приглашён ещё один существенный персонаж – петербургский фон. Этот воздух и свет северного сумеречного города мог бы сам стать объектом искусства, и уже поэтому следующий натюрморт выглядит скорее пейзажем. А в первом – с брачующимися предметами – фон отнюдь не сливается с ними и не укутывает, он только слегка выделяет их из себя. В нём нет сырой зыбкости оригинала, то есть реального и ежедневного сурового ветра, несущего холод, нужду и боль, – это суммированная, остановившаяся атмосфера привычного, уже преодолённого и преображённого страдания. Поэтому союз двух предметов становится бесконечно трогательным, как любовь калек.

Всё это зовётся метафизикой, которая просто не умеет быть популярной. Действительно, в бурную для художества эпоху, когда неофициалы выходят на улицу с протестующим искусством, ни Валентин Левитин, ни его скульптурное «альтер эго» Жанна Бровина не присоединяются к движению. И, разумеется, ничто не связывает их с официальным искусством, так же, как и Михаила Шварцмана, художника-анахорета, человека титанических потенциалов – и духовного, и творческого. Его можно, да и нужно назвать истинным главой метафизического искусства, если бы небольшая группа единоверцев, таких, как Левитин и Бровина, осознала себя как течение. Но прямое влияние Шварцмана на своё творчество они признают оба.

Другим образцом для Жанны Бровиной был Генри Мур, до недавнего времени «скульптор номер один» в западном мире. С ним были связаны первые попытки Бровиной ощутить свою личность в пластическом искусстве, с ним же – глубокие разочарования. Когда молодая ленинградка послала английскому мастеру снимки своих экспериментальных работ в надежде на одобрение, он сухо ответил через секретаря, что фотографии им вообще не рассматриваются, лишь оригиналы... Скульпторша справилась с таким неожиданным ударом, но её манера существенно изменилась: внешняя экспансия перешла в духовное исследование материала, в созерцательное движение внутрь, за поверхность формы.

Круг объектов Бровиной, может быть, даже меньше, чем у Левитина, а из всех них самый излюбленный и самый разнообразный один – голова. Причём не сразу можно сказать, человеческая ли это голова, либо принадлежащая существу иного порядка, потому что, будучи изваяна в шамоте или вылеплена в гипсе, она так же соотносится с реальной головой, как, например, лик иконы с реальным человеческим лицом. Скульптуры Бровиной – это главы духовных существ: героев, святых, ангелов, и вначале мы видим лишь общее их очертание. Но поверхность фигуры, когда-то насквозь отверстая у Генри Мура, теперь пронизывается мощным током медитативной энергии. Уже не только зрение, но также интуиция проницает поверхность, входит в образ, как в храм или же как в склеп, видит череп живым и одновременно мёртвым, то есть, подобно натюрмортам Левитина, сопрягает все времена в вечном...

ЧЁРНАЯ ШАЛЬ

Чуткий читатель может заметить стилистическое различие в предыдущей главке от остального текста. Правильно. Для простоты дела я использовал в ней свою же, но более позднюю заметку об этих художниках, напечатанную в калифорнийской «Панораме»...

Но вернёмся опять в «Северную Пальмиру». Тогда же Лена Пудовкина познакомила меня с ещё одним смотрителем крыш. Это был Наль Подольский, селившийся на верхотуре одного из домов в той же Коломне. Наружность его была отнюдь не романтической. На вид типичный доцент, каковым он и был, Наль совершал, тем не менее, головокружительные виражи в своей жизни. Бывший математик и кандидат наук, он вступил в братство «котельных юношей» и стал сочинять прозу, которая показалась мне примечательной и именно романтической, в духе любимого мною Леонида Борисова. В той же манере, что и «Волшебник из Гель-Гью», он написал повесть о Роальде Мандельштаме, с которым, кажется, был сам знаком. Эту повесть под названием «Замёрзшие корабли» я позднее вывез «за пределы» и напечатал со своим предисловием в парижском журнале «Эхо», о чём автор, видимо, решил запамятовать, так как напечатал её спустя несколько лет в Ленинграде в подцензурном сборнике «Круг».

76
{"b":"129146","o":1}