Боже ж ты мой! Как это он успел столько накатать в две толстенных тетради – правда, крупным, как фасоль, почерком? Чего он тут наисповедовал?
– А эти стихи вам знакомы? – суёт ворох машинописи. Вот что-то про посягнувших на трон декабристов, вот нечто про Белое движение, прочее – лирическая лабуда.
– Возможно, я их и слышал, но со слуха как-то не запомнил.
– Как вы их сейчас оцениваете?
– Мне лично они не нравятся. Нехватка художественности восполняется политикой.
– Значит, вы предпочитаете художественность? Бергер приводит тут ваше высказывание: «Что художник нахаркает, то и есть искусство!» Это ваши слова?
Зазвонил телефон. Я, естественно, слышал только реплики следователя:
– Да, да, здесь. Да как вам сказать? Ни рыба, ни мясо... Хорошо, слушаюсь.
Внутренне я взвился на паршивое выражение, но на подначку его не пошёл, слишком уж явно это было сработано. А по поводу «харкающего искусством художника» ответил:
– Знаете, это высказывание не в моём стиле. Если я и произнёс такую фразу, то, наверное, кого-то процитировал, а кого – не помню.
Вышел я на Литейный не только в полном изнурении, но и с гадким чувством опозоренности. Зря, конечно, разозлился на бедного Толю. Но вроде бы лишнего не наговорил, ни ему, ни себе не напортил. Да, «ни рыба, ни мясо», пусть они так и считают. Старшие! Следователи! По особо важным делам! Государственной, видите ли, безопасности! Ахинея какая-то.
Жутко хотелось всё это обсудить, успокоиться, выпить. Я был поблизости от Севостьяновых. Они оказались дома, но когда я пустился рассказывать, оба воззрились на меня с молчаливым упрёком, который, после выразительной паузы, чётко «озвучила» Милочка:
– Димушок! Что же ты нас впутываешь? Ведь под монастырь подводишь!
Наверное, кроме пошлого суффикса, они были по-своему правы, и я тут же ушёл восвояси.
А получили подследственные и затем подсудимые соответственно: Браун – семь лет, и Бергер – четыре года в Мордовии, плюс два года ссылки в Красноярском крае.
В ГОСТЯХ У БАГРОВА-ВНУКА
Мой рекомендатель был не совсем прав: да, новая работёнка оказалась и в самом деле не бей лежачего, но при этом довольно «пыльной». Даже при посещении её через день в голове накапливались, как на книжных шкафах, серые наслоения, и развеивать их было чрезвычайно непросто. Кроме начальницы, якобы верующей, в отделе имелись две блондинки, молодая и молодящаяся, два честолюбца моего возраста из бывших школьных учителей, да ещё юный специалист, модный мальчик общительного нрава: вот с ним-то я чаще всего и разговаривал в перерывах. Он был вполне благовоспитан и даже учтив, но тёмен до чрезвычайности, отчего задавал мне уйму вопросов на разные темы, в том числе и касающиеся общественного и государственного устройства нашей страны. Ну, от ответов без труда можно было уклониться, но с каждым таким вопросом я всё более укреплялся в подозрениях, что мальчик этот скорее всего стукач. Стукач и стукач, мне-то что? Всё ж было досадно, а неподтверждённое подозрение отягощало меня возможной неправотой. Но и это, к счастью, оказалось фантазией: мальчик был-таки молодцом и впоследствии подтвердил это!
Наконец явилось верное средство от скуки и мнительности – послали меня в командировку: город Уфа! В дорогу я взял Сергея Аксакова «Детские годы Багрова-внука», протекшие в тех самых окрестностях, и, конечно, не пожалел. Сама Уфа в своей татарской части показалась мне хаотическим скопищем домишек и переулков, негостеприимно развёрнутых к пешеходу глинобитными задами. Склоны оврагов, заселённые на такой манер, дробились подъёмами и вывертами. Площадь внезапно открывала из-за угла своё пыльное пространство с силуэтом мечети на краю. Самым впечатляющим был крутой скат к реке Белой, поросший кустарником и высоченными осокорями (заимствую это словцо из аксаковских описаний), сама Белая, блестевшая водными разворотами, появляющимися из-за вязовых крон, и в особенности – пойма низкого противоположного берега, уходящая в дымку башкирской лесостепи. И надо всем – беспредельная голубизна.
Химический комбинат, к которому имела отношение моя командировка, располагался выше по течению и, увы, доминировал над мирной и вневременной местностью, и без него уже отмеченной конным монументом с такой идеей, чтоб было национально, но не слишком вызывающе – Салават Юлаев! Из комбината исходило более простое послание этому миру: вонь, шип, лязг, пыль и пар, что означало загрязнение воды, воздуха и почвы, а также содержало совет являться туда как можно реже. Что я и делал.
Поселившись в полупустой высотной гостинице между городом и комбинатом, я часами смаковал тексты Аксакова и бродил по чащам и рощам, спускающимся к реке. И текст оживал: «Весёлое пение птичек неслось со всех сторон, но все голоса покрывались свистами, раскатами и щёлканьем соловьёв». Правда, «весёлое пение птичек» представляло собой нестерпимый штамп, но зато пассаж насчёт соловьиного пения воспринимался неплохо, и я поставил себе сверхзадачу: наслушаться этого вволю. Я не помнил, слышал ли я соловья раньше, а раз не помнил, так значит и нет. Долго я бродил, вслушиваясь во влажную тишину зарослей. Прощебечет ли какая-нибудь пеночка, зальётся ли трелью малиновка или зяблик, а я уж настороже – не это ли соловей? Наконец солнечные пятна сместились наискось со светло-глинистых тропок на ветви подлеска, стало понемногу смеркаться, и я услышал первую полновесную пробу: тии – вить – тук! И сразу раскрылась акустика леса, как будто опытный настройщик тронул клавиши в концертном зале. Да не настройщик, а мастер! Тю – ит, тю – ит, пуль – пуль – пуль – пуль, клы – клы – клы – клы, пью, пью, ци – фи, цы – фи, фьюиюиюиюию, го – го – го – го – ту! Так записал эти звуки Тургенев. Но как раз сейчас попались они мне в современной записи, сделанной некоей Мариной Гончаровой, причём не где-нибудь ещё, а в моём родном Таврическом саду. Неужели я этого раньше не слышал? – Купил-купил! Пил-пил! Тю-тю! Ить! Ить! – Кувик, кувик! Куписки, куписки! Фитюк, фитюк! Фить! – Чувак, чувак, кулик, кулик! На пески, на пески! Витюк, витюк, вить, фук!
В стороне послышался другой певец, затем в упоении ещё один, так что все иные голоса и в самом деле «покрывались свистами, раскатами и щёлканьем соловьёв». Я захотел приблизиться, чтобы рассмотреть кого-либо из солистов, да и полнее расслышать их звуки, и стал потихоньку подкрадываться. Вот наконец и певун: побольше воробья, но поменьше дрозда, в сером с лёгкой ряпинкой оперении и особым чутким достоинством в осанке, отличающей виртуоза. Мне показалось, что даже развилина веток, где он находился, выбрана была картинно: хоть в раму вставляй. Но – порх! – и он улетел.
Я всё гадал: неужели не сохранился в Уфе дом Аксаковых, тот самый, где зимовал Серёжа Багров, с нетерпением ожидая, когда же вся их семья отправится на лето в любимую им Сергеевку? «А вот как река пойдёт», – обыкновенно отвечал отец и вторил ему старый слуга Евсеич. Текст этот застрял в голове ещё с седьмого класса, когда опрятный старичок Абрамов строго диктовал его нам, ученикам неполной средней школы на Таврической улице: «Торопливо заглянул Евсеич в мою детскую и тревожно-радостным голосом сказал: “Белая тронулась!” Мать позволила, и в одну минуту, тепло одетый, я уже стоял на крыльце и жадно следил глазами, как шла между неподвижных берегов огромная полоса синего, тёмного, а иногда и жёлтого льда».
Каждая запятая, помнится, должна была стоять на месте в этом почти сакральном пассаже, но вопросы по содержанию так и оставались в памяти невытащенными занозами: ну почему нельзя было наблюдать ледоход из окон, если дом и так стоял на берегу? Зачем нужно было одеваться, выбегать на крыльцо?
Конечно, служащие гостиницы слухом не слыхивали об Аксакове, но дорогу в краеведческий музей они объяснили. Там оказалась прелюбопытная художественная галерея – ведь это был родной город академика живописи Михаила Нестерова. Я увидел эскизы к «Видению отрока Варфоломея», пейзажи, варианты известного портрета дочери в амазонке и разахался. Две служительницы в серых, как у уборщиц, халатах позволили мне заглянуть в их запасник. Помимо Нестерова здесь оставил свой след Леонид Пастернак, отец поэта. Но совсем неожиданной находкой для меня оказалась живопись братьев Бурлюков, Давида, Николая и Владимира, которые отсиживались в тяжёлую эпоху поблизости, в вотчине их отца, акцизного чиновника. Пересидели они там и революционную заварушку, отъедаясь и времени зря не теряя. Все ли трое? Трудно сказать. Наваляли, конечно, множество футуристической мазни, среди которой попадались и сущие шедевры. Перебирать эти холсты оказалось занятием трансцендентным и спиритическим: не хватало лишь запахов олифы и скипидара, чтобы всеми чувствами перенестись в их мастерскую.