– Две перекалки на задник!
Затем садился у своей видеопушки на стул и, повесив на неё наушники, принимался за переводной детектив. Профессор Струве (потомок «тех самых» профессоров) распинался у доски; дама-помреж, тоже без наушников, так как они могли испортить ей причёску, наобум ставила заставки; звукооператор своим «журавлём» ловил слова лектора, который, вопреки всем репетициям, то и дело отворачивался от зрителя к доске, а в отсеке толстая режиссёрша, «комическая героиня», всуе и втуне орала по внутренней связи, пытаясь заставить Жору «крупно наехать» на мыслящее лицо математика. Наконец, услышав жужжание в наушниках, Жора плавно двинул вперёд массивную камеру, за которой потянулся толстый кабель, поддерживаемый, словно пажем в торжественном шествии, кабельмейстером – обычно крашеной цыпой со взбитой причёской, в туфлях на шпильках и в брезентовых рукавицах. Кабельмейстеры больше двух месяцев на такой работе не задерживались: выскакивали замуж либо спирально взмывали на круги короткой девичьей карьеры.
А Жора, присмотревшись ко мне, вдруг спросил:
– Вы тот самый Бобышев?
Сразу же поняв, что значит «тот самый», я не переспрашивая, подтвердил.
– И что вы делаете в этой богадельне? – резанул он меня правдой-маткой.
– То же, что и вы.
– Ну я, бывает, снимаю олимпийских чемпионов, народных артистов, космонавтов...
– Да, тех, кто мелет ещё большую белиберду, чем этот! А у нас всё-таки формулы, факты, наука.
– Ладно, не будем спорить. Я бы вам тоже хотел показать что-нибудь своё.
«Тоже» значит, что он меня уже читал в самиздате, где же ещё? Ну, разве в «Молодом Ленинграде» или «Дне поэзии». А ещё, может быть, что-нибудь обкорнанное – в «Юности». Жаль, что так задерживается большая подборка в «Авроре»! То была очередная пора моих литературных иллюзий и ожиданий...
Очередная, каких я видел немало, клетушка в коммуналке, задвинутый в угол стол с бумажными наслоениями, очередной гений бросает по-лермонтовски в равнодушное лицо человечества свою гордую и горькую обиду... Отзовись, Россия, Русь, ответь хоть как-то на моё презренье к тебе, на мой в бессильном отчаянье брошенный вызов, ну хоть ударь! Ударь же! Ударь! Ну?
А как скажет она «не ударю», так что? Она ведь и Гоголю не ответила.
– Чувства живые, а язык литературен, вторичен.
– Да как вы не понимаете? Сейчас так и надо писать – языком Микеланджело, – горячится Прусов и читает с напором одну из знаменитых стихотворных надписей.
– Его язык – это камень, краски, а не переводные сонеты, Жора.
– Гений гениален во всём. Что художник нахаркает, то уже искусство.
– Ну, положим... И всё-таки язык перевода для собственных стихов негож, это уже дважды выдохнутый воздух.
– Почитайте тогда мою прозу. Здесь повесть и пьеса.
В обоих сочинениях место действия оказалось – дурдом, герои – пациенты, а в основе явно лежал личный опыт. Погружаться мне в него не захотелось, и я без обсуждения вернул рукописи их владельцу. Дело было в том, что я к тому времени наблюдал и более яркие воплощения в одном лице гениальности и безумия – причём там же, на студии.
СУМАСШЕДШИЙ АВТОБУС
В бесконечном П-образном коридоре мне нередко встречался широкий приземистый мужчина, чуть старше среднего возраста. Лысоватый, седоватый и при этом всклокоченный, он передвигался вдоль стенки и, склонив голову набок, частенько разговаривал сам с собой. То был легендарный режиссёр Алексей Александрович Рессер, имевший свой класс в Театральном институте и когда-то ставивший большие литературные передачи, а затем «спущенный» в Детскую редакцию, так как стал уже нескрываемо «ку-ку». Но при этом иногда демонстрировал, что называется, одному ему присущую гениальность, проявлявшуюся, конечно, не в телевизионных передачах. Ибо гений и телевидение – две вещи несовместные, даже не столько по вине цензуры, сколько благодаря внутренне присущим свойствам голубого экрана: подглядыванию за жизнью через камеру и его мерцающей призрачности. Рессер гениально проводил экскурсии по городу, порой причудливо-своевольные, весьма затяжные, многочасовые и даже изнурительные.
Услыхав о них, я дико возжелал отведать этого неведомого плода, другие загорелись тоже, и моя со-редакторша Галя Елисеева стала готовить экскурсию – причём очень загодя: надо было уломать мастера, заказать под фиктивную съёмку автобус, скинуться всем на шофёра (а мастер выступал для коллег бесплатно), назначить день, и всё – втайне от администрации, потому что, как ни крути, это был коллективный прогул.
В одно прекрасное, хотя и довольно хмурое утро мы со студийцами заинтригованно погрузились в автобус, следом зашёл наш экскурсовод, дал знак шофёру чуть отъехать от здания студии, тут же остановил его и, ударив по струнам своего запредельного вдохновения, превратился в Орфея.
Заговорил-запел он об Аптекарском острове, на котором мы находились, рассказал о первоначальном огороде, то есть о грядках лекарственных растений, разбитых здесь «гением основателя города». И, хотя следом он стал истолковывать Ботанический сад как разросшееся продолжение петровского огорода, главная тема его дальнейших внушений уже была обозначена: связь гениальности и болезни. И Рессер легко пересел на любимого конька: труд «Гениальность и помешательство» Чезаре Ламброзо (ныне, я думаю, отвергнутый наукой) откуда он цитировал в особенности мысли о том, как одно проистекает из другого. Для иллюстрации по-актёрски драматически и даже со страстью исполнил апухтинского «Сумасшедшего». В уголках его рта запеклась тонко взбитая пена. Прошёл час, полтора, а автобус всё ещё стоял на Чапыгина. «Видеоряд» этой экскурсии напоминал наши передачи, но слушатели были гипнотически захвачены речевым потоком, который нагружал их сведениями, парадоксами, смелыми параллелями, неожиданными выводами, прежде не слыханными фактами, цитатами и сопоставлениями.
Автобус тронулся, проехал по Чапыгина ещё два-три дома и вновь остановился на углу Кировского (Каменно-островского) проспекта. Здесь надо было рассказать о горестном безумце Батюшкове, который передал Пушкину если не умственный свих, то во всяком случае свой дар сладкозвучия. Дом, где затмилось его сознание, находился среди деревьев вон в том саду, через проспект отсюда.
Двинулись. Тут же завернули за угол и остановились. Ну, здесь свои имена, сенсации, неслыханности. Заворожённые экскурсанты начали понемногу отключаться от переполненности, от непривычно насыщенной работы мозга. Автобус наконец рванул по проспекту на Чёрную речку, в пушкинские времена, к месту дуэли.
Детали поединка и обстоятельства, ему предшествовавшие, известны на Руси не то что любому школьнику, а и телевизионному кабельмейстеру, да и каждый шаг, приведший поэта к этому месту, был измерен и вычислен поколениями пушкинистов до последней пяди, поэтому Рессер, поведя рукой, произнёс лишь:
– Вот здесь он пал на снег.
И – дал всем проникнуться острой жалостью. Альковная, стыдная история в этом снегу очистилась и из фарса стала трагедией, легендой, даже мифом – в чём и состоял простой и страшный смысл дуэли. Но лакуны меж эпизодами оставались зиять, словно страницы, выдранные из тетради рукой в полицейской перчатке, и оттого произошедшее здесь объяснялось то самой подробной, то вовсе никакой логикой, что вполне равнялось безумию. Царь или нет, и куда глядел сыск, и если изменяла, то с кем, и если пасквиль послан был не тем, а другим, то при чём тут иной, – так или эдак вылезал один только сюр. Остающаяся тайна никак не заменялась предположениями, и версии вытесняли одна другую: их линии не сходились в перспективе, в то время как точка схода была – вот она, перед глазами. Выстрел, смерть, обелиск.
Поехали назад через два острова к Летнему саду по пути, который я проделывал сотни раз. Но теперь, загипнотизированный Рессером, я видел здания и перекрёстки, башни, балконы и лепнину фасадов совсем иными, чем прежде. Так же бывает с этим городом, когда крепкий мороз вдруг отпустит, и все черноты, от рогулек ветвей до решёточных завитков вдруг выбелит иней. Он тот и не тот: свой же ослепительный негатив. Город бело-крахмальных, неправдоподобно сахарных решёток: не только садовых, а и балконных, карнизных, подвальных, да ещё и палисадных оград, ворот и калиток, – всех этих выгибов, наконечников, ритмов, которых прежде почти не замечал.