Ясно стало одно: с этим мне и жить. Но спустя какое-то время, уже и не такое долгое, я оказался в Париже и попросил у Натальи объяснения. Её ответ был прост и суров:
– Кто такой Мещеряков? Никто! А Бобышев – литературное имя. Для издательства имя автора – это три четверти успеха, если не больше.
Да, о коммерческих интересах YMKA-PRESS я и не подумал.
ЧЕХОВСКИЕ ОТНОШЕНИЯ
Красавица – это всё-таки особое существо. Ей, наверное, и книг читать, и образование получать не так уж нужно: что ни скажет – всё удивительно умно, тонко, точно, до восхищения, до восторга, пробирающего тебя от корней волос аж до самого копчика. Можешь сколько угодно притворяться равнодушным, делать вид, скрывать свои чувства за иронией, но вот ты смотришь на неё, и – счастлив. И она это знает. Откуда произрастает совершенство, из каких гормонов оно вырабатывается, неизвестно – но это явно не только внешнее свойство. Это её душа, только она наружная, как листва у деревьев, а ты её можешь вдыхать или слушать.
Ах как я больно её обидел, когда объявил о звезде! Но что она могла сделать? Ведь – звезда! И она, чуть ли не с благоговейным ужасом, отступила.
Но разве я не говорил, что она умна? А уж чуткая – до телепатии. Первый звонок в наступившем году был от неё. И – ни упрёка. Через двадцать минут была у меня. Тюльпановскую развеску я уже наполовину снял, обнажив стены каземата; часть картин стояла в углу, другие ещё висели, и сама их искусность казалась мне тогда нестерпимой... Но красулю мою, явившуюся на обломки былой фантазии, вид этот эротически возбудил. Теперь уже не я ею – она мною обладала вполне.
Раны были зализаны, наступила пора новой влюблённости, но уже со зрелой уверенностью друг в друге. Я перестал её ревновать к «кому-то ещё», а новых поклонников она, вероятно, перестала поощрять. Я испытывал полную близость с нею и к ней. Наши разговоры, чувства, взгляды, дыхания перемешивались настолько, что, наверное, даже рёбра могли бы переплестись в единую корзину, окажись мы вдруг отброшены в какое-нибудь археологическое захоронение лет эдак на три с половиной тысячи назад.
Но, пока этого не случилось, мы стали встречаться чаще, и я, увы, вдобавок к свиданиям, появлялся в качестве «друга дома» с визитами у неё на квартире, где чувствовал себя превосходно, шутил, втайне ухмыляясь на другую тему, или обсуждал то, что у всех было на слуху: маразм властей и отъезды, отъезды... Её муж, которому я уж не знаю, что внушили, посматривал на меня уважительно и даже в какой-то мере польщённо. Типичный кандидат технических наук, наверное, знающий дело и старательный, он достиг карьерного потолка, застряв с секретностью в одном из «почтовых ящиков» военно-промышленного комплекса.
А у неё на уме были теперь только Штаты. Соединённые, разумеется.
Однажды, когда мы, как лемуры, глядели расширенными и восхищёнными зрачками друг в друга, углубляясь в палочки-колбочки глазной сетчатки и далее чуть ли не прямо в мыслящий мозг, она вдруг отвела глаза.
– У меня к тебе просьба.
– Какая?
– А ты обещаешь исполнить?
– Обещаю, конечно, – подхватил я опасный подвохом сюжет.
– Устрой моего мужа к себе в эту, твою... пусконаладку!
– Да что ты?! Он же всё-таки кандидат наук, учёный, а ты его чуть ли не в водопроводчики, в сантехники хочешь... Это ж – абсурд.
– Я не хочу, чтоб он работал в почтовом ящике. Я хочу, чтоб как можно скорее с него сняли секретность. Ты мне только что пообещал что-то... Так исполнишь?
– Да, постараюсь.
– Нет, не «постараюсь», а обещай, что сделаешь.
– Обещаю.
Ах, Антон Павлович! В человеке должно быть прекрасно всё... а не только жена будущего коллеги.
Я уже устроил в наладку Вениамина Иофе, диссидента и «колокольчика», уговорив добрейшего, но немного робкого Юрия Климова взять его к нам, и об этом уже упоминал раньше. Но здесь было трудней, потому что кандидатура вызывала и у Климова, и у Егельского, его друга и советника, резонные недоумения и вопросы. С учёной степенью, из почтового ящика, да и с пятым пунктом, и сам пожелал в нашу лен-водку-спец-накладку... Что-то тут не так. Не хочет ли он эмигрировать? Тогда Климову будет неслабо, а, стало быть, и всем нам.
– Нет, у него секретность. Если бы и захотел – всё равно не отпустят. Карантин – десять лет.
– А как ты его знаешь?
– Знакомы домами. Порядочный человек, трудяга.
Удалось и это. Получите, прекрасная дама, левое ухо быка в знак признания ваших красот и добродетелей! Что ж теперь мне остаётся – тайно встречаться с женой сослуживца? Мысль эта обдавала меня пошлостью, отравляла всё более редкие свидания с умелицей и мастерицей мгновений.
И наконец ситуация разрешилась большим тарарамом в подвальчике нашей скромной конторы. Новый наладчик, едва пройдя испытательный срок и будучи принятым на постоянное место, тут же подал заявление в ОВИР на выезд с семьёй в Израиль.
– Что ж ты, Димитрий Васильевич, нас так подвёл? Ты ж за него ручался! Сам небось знал о его планах, а нам не сказал?
– Для меня это – полнейшая неожиданность! Как же он уедет? Его ж не отпустят...
– А заявление тем не менее подал. Будет теперь сидеть в отказе, получать посылки из-за границы. А семью отпустят наверняка.
Так вот оно что! Она и его, и меня попросту использовала... Забегая вперёд, скажу лишь, что я оказался в Штатах раньше. Но и они задержались не слишком долго, выехав всей семьёй, несмотря на ни на какую, возможно и липовую, секретность. И всё-таки одним из первых деяний в новой жизни был её развод с мужем.
В ЛИТЕРАТУРНЫХ НЕТЯХ (продолжение)
Моё публичное молчание, неучастие в литературной давке стало наконец заметным и, более того, начало восприниматься как позиция. Появились любопытствующие посетители, всяк со своим вопросом. Симпатичная и нисколько не грузинистая Лена Чикадзе, одна из самиздатовских героинь и подвижниц, приводила молодых москвичей. Бывшие воспитанники Давида Дара, рассеявшиеся после отъезда учителя, забредали сами – может быть, в поисках его замены. Но никого я не окормлял, никаких наставлений не давал, в лидеры не годился. Даже и стихов сам не читал, лишь показывал приходившим машинописные листы.
Но, значит, сами тексты что-то им сообщали, раз я услышал однажды отражённое:
– Прав Бобышев. Нам нужна духовность, духовность и ещё раз духовность.
Неужели я так говорил? Наверное, нет. Но по этому принципу, по этому ощущению завязывались с кем-то из приходивших добрые и даже многолетние дружбы или, лучше сказать, взаимные доброжелания. Поэт Евгений Феоктистов, которого я видел-то всего разок-другой, взял и преподнёс мне длиннейший акростих. Несмотря на такую трудную, хотя и альбомную форму, содержание в нём было чётко артикулированным и внятным. Стихи эти впоследствии оказались напечатаны вместе с подборкой в антологии Г. Ковалёва и К. Кузьминского, но, увы, очень небрежно: крайние буквы не выделены, так что читателю и не догадаться, что это – акростих. Думаю, что издатель и сам этого не заметил, даже пропустил последнюю строчку. Воспользуюсь случаем и исправлю чужой недочёт:
Д. Б.
Бегство российских птенцов за моря...
Окна в Европу едва приоткрыты.
Были бы окна... Тоскует заря,
Шелест листвы прославляют пииты.
Если на пушки расплавлена медь,
Вряд ли наш колокол будет звенеть.
Уличных клавиш расшатаны плиты,
Дышит орган деревянного сна.
Милостью божьей владыка музыки
Именно он. Шалопутка-весна,
Ты в этот час приглуши свои крики.
Ревностно службу несёт часовой
Именем родины. Беглые блики
Юркнули в яму, накрылись травой.
Прячутся так. Вот и месяца жалоОттрепетало – и дело с концом.Снадобье света подорожало.Время убито и пахнет свинцом.Я не решаюсь на ересь побега.Щёлкнул затвор. За тобою победа,Ангел-хранитель с железным лицом.Ересь иллюзии не по кармануТьме пограничной. Спасибо туману:Свет в нём застрял. Огорчайся и плачь,Ябедник-селезень, дятел-стукач.