Когда дошли сведения об этом событии, они вызвали у нас вспышки стыда и приливы гордости вместе с какимто облегчением, как если бы в казённом накопителе, где впору было б топор вешать, вдруг открыли форточку.
Вся история изложена в документальной книге Натальи Горбаневской «Полдень».
Между тем Германцев взялся за ум и скоростным образом закончил филфак университета. Представляю, сколько было там насмешек над сокращённым названием этого факультета, особенно на английском отделении. Выпускникам оставалось лишь стоически напускать на себя довольную ухмылку: да, мол, любим мы это дело. А кто не любит?
Девушки-филологини действительно окружали Германа. Как ни зайдёшь к нему в каморку «Под ангелом», так, глядишь, там две или даже три крутятся. Я, признаться, кроме младости, никаких особенных добродетелей за ними не замечал. Но постепенно всех вытеснила одна, и, поскольку Герман порой откликался на Герасима, её прозывали Муму.
Я был приглашён на свадьбу прямо в ЗАГС и оказался единственным свидетелем. Расписавшись, они поехали к родителям невесты на Кондратьевский. Я и там пребывал в гостевом одиночестве. Тесная квартирка, телевизор, полированная мебелишка, горка с каким-никаким хрусталём, на столе – угощение. Родители – нормальные советские люди среднего достатка, встревоженно-растроганные замужеством дочери. Выпили подчёркнуто мало. В общем, взял я новобрачных с собой, и поехали мы к Арьевым, где как раз в тот вечер происходила самая милая форма общения: гибрид гулянки с литературным салоном. Молодожёны (и к тому же оба филологи) оказались там кстати.
На что они жили, для меня оставалось загадкой. Питались не иначе как маковой росой, – может быть, и в буквальном смысле. Упоминались какие-то переводы, халтуры, порой для экзотических работодателей – например, для канцелярии митрополита Ленинградского, Новгородского и Ладожского. Возникали и исчезали книжные кирпичи тамиздата. Было одно впечатляющее приобретение: семнадцатитомный академический Пушкин в переплёте абрикосового цвета, откуда Германцев извлекал немало занимательных шарад.
– Как бы ты заполнил многоточие в этом незаконченном рассуждении Пушкина (правда, на французском, но вот оно в переводе): «Почти все верования дают человеку два...» Два чего? И вот окончание... Это могла быть одна фраза, но возможны и две, разделённые точкой.
– Давай-ка попробуем: «...два соблазна. Первый – это благословение любой власти, и второй, – взамен справедливости, – загробное вознаграждение. В каждом из них имеется нечто такое же отвратительное, как атеизм, отвергаемый человеком». Так годится?
– Ну, ты даёшь, Деметр. Чтоб религия предлагала соблазны... Это уже слишком!
– Для Пушкина ничего не слишком. Разве «Рыцарь бедный» не о соблазне? И – не о вознаграждении?
ДЕЛО ГЕРМАНЦЕВА
Если свадьба Германа была сыграна при единственном свидетеле (он же – посажённый отец), то день рождения вскоре после «нояпьских праздников» показал его не вмещаемую ни в какие стены и двери популярность. Я пришёл в назначенное время, застал самого и его Муму, ещё двух или трёх из бывших, не желавших уходить в отставку поклонниц, Костю А. и Лёню Е., только что вернувшегося из «мест не столь отдалённых». Костя недолюбливал меня «по бродской части», а я не особо жаловал Лёню. Но жалел.
Видел я его у Германцева ранее, не в полуподвале, а ещё в подземелье, в ломке, когда он готов был осколком стекла расписать либо физиономию аптекарши, либо свои запястья – всего лишь за таблетку кодеина. Я пытался тогда его урезонить:
– Лёня, ты что? Успокойся, – сядем, выпьем... Поговорим!
– Нет, водка грязная, не могу...
– Это водка-то? Что же тогда чистое?
– Наслаждение. Знаешь, американские учёные вживили крысам датчики прямо в мозг, в нервный центр наслаждений. Так крысы подохли с голоду, – ничего не жрали, только датчики эти дрочили. Во!
– Лёня, разве ж ты крыса? Ты же человек, вспомни!
* * *
Год назад понесло этого Лёню в Москву, там оказался у диссидентов. Взялся передать самиздат от Юрия Галанскова кому-то ещё, и его повязали. При аресте сунули в карман пятнадцать долларов, и за эти доллары припаяли полтора года лагерей. Срок небольшой (особенно по сравнению с Галансковым, который из лагеря не вернулся), а опыт богатый. Теперь вот Лёня пел со слезой «Позабыт, позаброшен».
Между тем гостей всё прибывало, от дыма (только ли табачного?) открыли окно, и гости прямо со двора запрыгали в комнату вместе с влажным островным холодом.
– Деметр, вот твой рьяный поклонник. Знакомьтесь.
– Очень рад видеть столь выдающегося поэта. Извините, между прочим, у меня грибок на пальцах. Но это ничего...
– Какой грибок?
– Ну, как на ногах бывает. А у меня аж на руки перекинулся.
При этом он пожимал мне руку. Подавал её другим гостям.
– А вот питерский всевед Алексей Сорокин. Знает каждый дом в городе.
Это «лицо бреющегося англичанина», как писали (не о нём, конечно) Ильф и Петров, мне уже доводилось видеть где-то. Пожимаю ещё одну руку. Все вены на ней, даже на пальцах, исколоты, воспалены. Каморка словно раздвигается, в неё входит улица с туманными фонарями, безликими прохожими... Выпить ещё, что ли? Но мой стакан уже опрокидывается в чей-то рот. И я медленно выплываю оттуда прямо в окно, как в рассказах у Миши Крайчика, писавшего то ли под Булгакова, то ли прямо под Гоголя, а скорей всего под общегосподствующий стиль самиздатских писателей.
О тогдашней жизни, связанной с Германцевым, осталось сообщить немного: книги. Книги и письма. К нему (и не только к нему) зачастили слависты. Упомянутый Костя, например, обихаживал немок. Гена Шмаков «дарил» друзьям ненужных ему американских аспиранток. Одна из них, специалистка по Андрею Белому, некоторое время считалась будущей женой Бродского (правда, так и осталась бывшей невестой обоих). А Германа навещали американские молодые профессора. Помимо блоков «Мальборо» это означало книги, книги и рукописи: тамиздат сюда, а самиздат в противоположную сторону. У него я познакомился с Биллом Чалсмой (в ином написании Тьялсмой), докторантом Массачусетского университета и учеником Юрия Иваска. О них обоих более подробно скажу в следующем томе, ЕБЖ (Лев Толстой). Будет сказано и о Джордже Гибиане, который тогда зарабатывал себе постоянное место в Корнеллском университете. Впрочем, о нём можно уже и сейчас. Чалсму он называл Биллочкой, с каким-то нежно-ироническим намёком, и в гостях у Германцева был много радушней ко мне, чем впоследствии на конференциях славистов уже в Штатах, когда узнал, что я ищу работу. Такая холодность не помешала мне, однако, использовать его отлично продуманную «Краткую антологию русской литературы XIX века» на моих курсах, когда я уже прочно трудоустроился. И ещё – по моей интуитивной догадке, соединяла нас незримая порука, та самая, что связывала с ним ничего не подозревающих физика Гильо, писателя Воскобойникова, тренера Свинарёва и тех, кто с ними, одной шёлковой скользящей верёвочкой, пленившей и меня, грешного. Но узел тот давно развязался, а Юры Гибиана уже и в живых-то нет.
Всё-таки, наверное, больше через Биллочку шли эти бумагопотоки, он вообще частенько оказывался в нужное время в нужном месте: например, в Праге 21 августа 1968-го года. С женой Барбарой и четырьмя детьми. Откуда пришлось ему рвануть (вместе со всей чешской оппозицией) в Вену, и он тут же попал на заметку как матёрый агент ЦРУ, чуть ли не координатор «Пражской весны». Тем не менее на следующий год Билл прибыл к нам в Питер почти в том же составе (за вычетом оппозиции и с добавлением ещё одного ребёночка), и это через него, конечно, Иваск прислал письма, адресованные Бродскому и мне. Германцев привёз и оставил оба письма у меня.
– Я же с Иосифом теперь не контачу! Как я ему передам?
– Моё дело доставить, а вы разбирайтесь сами...
Не знаю насчёт Иосифа, но в письме ко мне комплименты в мой адрес показались ослепительными. Массачусетский профессор, возносясь до невозможных высот, сравнивал меня с Державиным, называл псалмопевцем, на все лады расхваливал строчки: