А под мыслью о сильной власти таилась более глубокая и более широкая мечта, чуждая тогдашнему княжью и боярству, но народу дорогая, пронесенная народом сквозь века, одушевившая все тогдашнее народное творчество: мечта о единстве светло-светлой и украсно-украшенной земли Русской.
Однако в те годы еще мало кто верил в осуществимость этой мечты. И никто не предвидел, что осуществит ее Москва.
Кто думал-гадал, что Москве царством быти!
II
Московская боярская усадьба, сделавшись заглазной, пообветшала. Боярские угодья позадичали. Боярское хозяйство порасшаталось.
Гаша, живя с мужем в стольном городе Владимире, бывала на Москве только изредка, не чаще раза в год.
Едучи туда, она иной раз брала с собой старшего сына, прижитого еще в первом браке, теперь уже взрослого, женатого. Лицом и всей статью он вышел в мать и был ее любимцем. Единственным изъяном его внешности был правый больной глаз: он был чуть меньше левого и всегда немного воспален.
Груня же хоть и часто думала о Москве, а никогда туда не ездила. С той самой ночи, как увез ее оттуда суздальский великий боярин, она не побывала там ни разу. Память об исчезнувшей матери зноилась в Грунином сердце: она-то и не пускала ее в Москву.
Да и своя жизнь сложилась у Груни так, что было не до разъездов.
Вскоре после второго вдовства она в третий раз, уже по своей доброй воле, вышла замуж за одного из малозаметных Всеволодовых подручников — за молодого муромского князька, который как услышал где-то случайно Грунино пение, так сразу и потерял голову.
Княжой двор на Оке, где Груня сделалась полновластной хозяйкой, был не высок, не обширен и не роскошен, скуднее иного боярского, но все же он был княжой, и это обязывало Груню к домоседству.
Пообвыкнув в муромских лесах, примирившись мало-помалу и с их глухим безлюдьем и с не всегда спокойным соседством вымирающей муромы и еще полудикой мордвы, Груня была уверена, что тут, над Окой, ей и кончать свой век.
Неожиданное событие разом изменило ее уже немолодую жизнь.
Где-то под Смоленском умер в глубокой старости один из тамошних помельчавших князей, двоюродный дед (или, по-тогдашнему, великий стрый) Груниного мужа. Он был бездетен. Вокруг освободившегося за его смертью княжеского стола, тоже невысокого, поднялась обычная в те годы княжеская распря, которая кончилась тем, что местные бояре, договорившись кое-как с городским вечем, где сильный голос принадлежал купцам, решили позвать себе в князья стороннего человека. Вспомнили о внучатном племяннике покойного князя, имевшем удел под Муромом.
Этот выбор был особенно удобен потому, что не мог вызвать возражений со стороны страшного владимирского самовластца: Всеволоду было выгодно ввести своего покорного подручника в круг не очень сговорчивых смоленских князей.
Муромский князек посоветовался с женой, съездил на поклон во Владимир и, получив разрешение от Всеволода, перебрался с родной Оки на верховья чужого Днепра, который в глазах князей еще оставался знаменитой рекой, дразнившей их не слишком заносчивое, но еще не совсем угасшее честолюбие.
Проводив мужа, тронулась за ним вслед и Груня.
На этот раз ей уж не миновать было Москвы.
III
Осенние дожди распутили лесную, болотистую дорогу на Владимир. Груне пришлось околить через Коломну.
Когда забрызганный черной грязью возок выехал из пооблетевшего, но еще зеленого ольхового леса и вдали обозначился со всей осенней, выразительной отчетливостью знакомый, царивший над всей окрестностью холм, увенчанный вековыми соснами, Груня приказала остановить лошадей. Она искала глазами островерхую вышку из старого дома и посадничьи голубятни, но сквозь слезы ничего не могла разглядеть. И велела вознице ехать не к переправе, а в Черемушки.
Древнее погребалище, заведенное еще при Юрии, так расширилось и так заросло деревьями, что Груня едва отыскала могилу Шимона.
В день его похорон она своими руками посадила в головах могильного холма три кленка. Их стволы (она хорошо это помнила) были тогда не толще ее пальца. Теперь она не охватила бы их и двумя пястями. Дубовый, вытесанный Нежданом крест с двускатной, усаженной лишаями кровелькой еще стоял, но уж вполпряма, а одевший могилу сруб, тоже сбившийся вбок, был еле виден из-под опалого солнечно-золотого кленового листа. Тот же лист шумел и под Груниными ногами.
А кругом под редкой сенью качаемых ветром пожелкнувших деревьев чернели такие же покривившиеся туда и сюда двускатные кровельки и выглядывали из-под осеннего рябого ковра такие же срубы, все больше ветхие, а иные и новые.
Груня не знала, что вон там, под хваченной утренником багровой осиной, лежит долгобородый воротник, который, не снеся потери своего меньшака, умер раньше других московских стариков. А там, под червлеными кистями рябины, — Неждан. И около рябины заботливо всажен в землю шест со скворечником. А поодаль от них, под голым черемуховым кустом, — Жилиха. Она сложила кости недавно, и сруб у нее на могиле был белее других. Жилиха протянула бы, может быть, и дольше, если бы прошлой зимой не перепарилась по неосторожности в черной бане. Вышла с пару на мороз да сразу и упала — так, бедная, всей варей в снег и рюхнулась…
Была пятница, торговый день. У переправы, дожидаясь парома, скопилось много простого народу. Но проезжей незнакомой княгине уступили место. Пристань была новая, крытая, с трехрогим причальным столбом, с забором вдоль берега.
Верховый холодный ветер гнал длинные волны, по которым ходили кое-где белые гребешки. Груня вспомнила, что на Москве эти гребешки зовут соловцами. На студеной воде колыхались остававшиеся от них разводы белой пены.
С переправы был виден кипевший людьми Пятницкий торжок. В Грунины молодые годы там никогда не собиралось такой густой толпы. Часовенка Параскевы-Пятницы стала заметнее, потому что сосновый борок рядом с ней был наполовину сведен.
Груня слышала в свое время, что в первые смутные годы после Андреевой гибели рязанский князь Глеб пожег Москву. Но она никак не думала, что новый посад, выросший на пожарище, окажется так не похож на старый. Он раскидался теперь чуть не впятеро шире, чем прежде, сползал одним концом к самой реке, другим тянулся к Кучкову полю и был прорезан не одной, как встарь, а тремя улицами.
Проезжая мимо устья средней улицы, Груня заметила, что в начале она довольно тесна, а дальше расступается пошире, давая простор деревянной церковке, поставленной в прогалке между двумя порядками изб. Церковка была срублена попросту, на четыре угла, и столь невелика, что росшая подле нее старая сосна накрывала своими ветвями и паветьями все церковное строение. Груня узнала потом, что эту церковку так и зовут: "Илья под сосной".
Городскую южную стену, пострадавшую сильнее других от Глебова поджога, перенесли теперь ближе к берегу. На прирезанном к городу склоне нагромоздилось много строений: верно, новые боярские дворы. Старые посадничьи хоромы обросли пристроенными в разное, как видно, время теремами, прирубами и крытыми переходами. На месте снесенных огнищаниновых палат высились чьи-то другие.
Но Нежданова напольная башня стояла нетронутая, все такая же коренастая, ничем, кроме зеленого моха на кровле, не выдавая своего старого возраста. Только теперь, рядом с недавно воздвигнутыми высокими теремами, она показалась Груне поприземистее, чем прежде.
Над городом в белом осеннем небе изворачивалась на все лады густая, несчетная галочья стая. Груня следила за плавным круговым вихрем ее движения и думала: "Сколько их! Те ли самые, что тогда? Или их птенцы? Или птенцы птенцов? Верно, никогда не переведется на Москве их живучее племя".
Когда муромский возок уж сворачивал на городской мост, мимо Груни проехало под гору несколько купеческих груженых подвод. На передней лежал раскосый булгарин в белом колпаке. Около задних шли русские торговые молодцы, судя по говору и по узким зипунам — новгородцы. Из услышанного обрывка их беседы Груня поняла, что они везут товар на здешний торжок. А ведь прежде, помыслилось ей, такие дальние гости бывали на Москве только проездом.