Гаша приняла его почтительно, даже меду предложила, но когда он попросил свидания с боярыней, наотрез отказалась тревожить больную мать.
Ястребиная голова заерзала затылком по высокому стоячему вороту. Огнищанин облизнул потрескавшиеся губы и, теряя обычную сдержанность, сказал с едкой усмешкой:
— Для смердов здорова, а для княжого слуги больна?
Гаша объяснила, что Кучковна давеча через силу поднялась с постели, а как вернулась наверх, сразу опять легла почти без памяти. В Гашином голосе слышалось такое волнение, что огнищанин не мог ей не поверить.
— А в здравом ли была рассудке, когда с орачами говорила? — спросил он.
Гаша ответила не сразу. По игре ее взволнованного лица было понятно, что она и сама не раз задавала себе этот вопрос.
— Так как же быть-то? — продолжал уже смелее огнищанин. — Не велишь ли их воротить, пока не дошли до Кудрина? А как придут, пошли их отцовым именем ко мне на двор. Иначе не оберемся беды. Сама знаешь: народ такой, что стоит одиножды ему потакнуть, сразу понаглеет. А тогда ходи перед ним на карачках.
Пока Гаша отбивалась, как могла, от настойчивых уговоров огнищанина, посадница успела незаметно проскользнуть наверх.
Кучковна только чуть приоткрыла глаза, когда посадница накинулась на нее с шумными упреками:
— Да ты, никак, спишь, Паша? Подними брови-то: чай, не ночная пора. До сна ли? Что наделала? В уме ли? Мне под Ольховцом пруд копать, а после твоей оплошки как к мужичью подступлюсь?.. Чего вздыхаешь? Не вздыхать надо, а дело делать: пожар гасить. Вставай.
Кучковна не отвечала ни слова.
— Нечего бока отлеживать, — продолжала посадница. — Поднимайся-ка живей, гони Маштака в Кудрино. Да не одного, а с челядью.
Она схватила боярыню за плечи и принялась ее трясти.
— Оставь меня, — еле слышно проговорила Кучковна, не открывая глаз. — Дай уснуть.
— Уснуть! — воскликнула посадница и в негодовании громко хлопнула себя ладонями по широким бедрам.
Из ее вспухших от гнева губ полился новый поток укоров и угроз.
Кучковна их не слышала: она спала.
X
А кудринцы подходили уже тем временем к Хлынову.
Они шагали молча, и лица у них были озабоченно-суровые. Решение боярыни так ошеломило их, что поверить ей вполне они не смели.
— Про солнце-то да про ветер не зря зубарила, — буркнул косой мужичишка, когда выходили из городских ворот. — Верно, думает сеном с нас взять.
— На что ей наше сено, когда и своим сыта? — возразил староста.
Но в его голосе не было твердости. Боярская милость и ему казалась сомнительной: как бы не обернулась новым подвохом.
Его хмурое лицо несколько посветлело, когда, поравнявшись с Хлыновским починком, перелезли через сосну, поваленную бурей поперек дороги. Обернувшись к косому, который, зацепясь рваными портками за сломившийся сучок, поотстал от товарищей, староста сказал ему с лукавой усмешкой:
— А без соловьев дело не обойдется. Что боярыня Кучковна нам уже простила, того Маштак вовек не простит.
XI
Косолапая нога Жилихи не раз спотыкалась то о камень, то о кореньё, пока она бегала из Кукуя в Воробино, из Воробина на Гостину гору, а там на Ольховец, а там и в Семеновское княжое село. Вести о счастливом обороте кудринского дела дошли до нее уже в приукрашенном виде, а когда она принялась переносить их из села в село, из слободы в слободу, от правды не осталось и следа.
Семеновская легковерная кума совсем ошалела, услыхав от Жилихи, будто кудринцы дубьем да палочьем уходили боярскую дочь до полусмерти, после чего боярыня, тоже будто бы изувеченная ими же, отворила им все свои сундуки.
Распрощавшись с кумой, Жилиха направилась из Семеновского в Кудрино, чтобы своими глазами полюбоваться на тех, кому приписала такую лихую удачу.
Когда, утомленная долгой лесной дорогой, она вышла наконец на всполье, то увидела вдали, на гребне холма, запряженную четвериком открытую повозку, которая быстро катила по Владимирской дороге в сторону Москвы.
Возница, верхом на одной из передних упряжных лошадей, сердито взмахивал длинной плетью. А женщина, что сидела за ним (судя по раструбистой кике — боярыня), выказывала, как приметила Жилиха, явное беспокойство: то озиралась назад, то, привстав, всматривалась из-под руки вперед, то низко нагибалась к чему-то, что лежало на дне повозки и чего из-за дальности расстояния и из-за бившего в глаза солнца нельзя было рассмотреть.
Пока Жилиха, забыв себя от любопытства, взбегала на гору, повозка успела давно уж скрыться за деревьями.
На придорожном бугре, где уцелел ветхий деревянный крест, поставленный в чью-то память еще при Мономахе, серебряная полынь, прочесанная ветром, трепетала и билась о землю.
XII
Сон или явь?
До слуха Кучковны доносились временами привычные звуки дневной жизни: топотанье внука по ступенькам лестницы, Гашины легкие шаги, негромкие голоса сенных девушек. И назойливый свист ветра в оконных щелях.
Ветер вовлекал все в свой полет — даже сновидения Кучковны. Он не давал рождаться новым снам: он дразнил воспоминаниями о снах, когда-то будто бы виденных, но и на них не разрешал остановиться, не дозволяя даже понять, был ли то в прошлом блаженный или зловещий сон. Сердце едва успевало замереть, предвидя готовый возникнуть знакомый, очень дорогой, за душу хватающий образ. Но этому образу не удавалось возникнуть. Его вытесняло томительное предчувствие другого, столь же близкого сердцу образа, который, так и не всплыв из потемок, тоже уносился куда-то и мгновенно забывался, уступая место все новым и новым и все таким же мучительно неуловимым предвестникам невозникающих видений.
Вот зашумели ветки яблонь. Но Кучковне недоставало времени понять, что это яблони, что их рвет ветер. Ее сознания хватало только на то, чтобы мимолетно, беглым полувздохом отозваться на этот беспокойный, многозначительный шум. Да, да! Где-то когда-то прошумело вот точно так же, когда было… что было?.. и под этот шум должно случиться сейчас… что случиться? Ответ на оба вопроса был, кажется, готов, но отвечать было некогда, потому что муха застонала в паутине под потолком. Кучковне недосуг было сообразить, что это муха, но тонкий, заунывный стон вызывал новые, такие же тревожные вопросы, на которые тоже не удавалось ответить из-за ощущения холода на лице от ворвавшейся в окно струи ветра, не то напоминавшей о чем-то, не то предвещавшей что-то…
Вдруг все изменилось.
В чем перемена, Кучковна не могла бы объяснить. Пожалуй, в том, что раньше все неслось куда-то мимо нее, только задевая ее попутно в своем движении, а теперь все будто поворотилось и натекает прямо на нее. Какие-то нарастающие, близкие и все ближе подступающие звуки… Чье-то давно не слыханное, до слез родное, чистое дыхание обдает ее теплом… Чей-то давно жданный голос…
Она захлебывалась тем, что так избыточно вбирала в себя поневоле, от чего готово было разорваться сердце, когда тот же давно жданный голос произнес у самого ее уха отчетливо и нежно:
— Матушка!
Кучковна со стоном выдохнула давивший ее воздух, открыла глаза и столкнулась с проникавшим в нее взглядом близко поставленных, очень светлых глаз.
Прижавшись к ней, низко к ней наклонясь, сидела на постели ее меньшая дочь — Груня. Концы хрустальных ряс, свисавших с запыленного парчового подзора Груниной раструбистой кики, касались лица Кучковны.
Еще никто не проронил ни слова: ни Груня, ни стоявшая за ней Гаша, ни сама боярыня, но по лицам дочерей, а больше по их молчанию она поняла сразу, что вот сейчас-то и вступила наконец в дом та главная беда, которая до сих пор грозилась только издали.
Кучковна приподнялась на локте. Дочери подхватили ее под руки. Она встала с постели и внимательно оглянула весь покой, словно только что воротилась сюда издалека.
Светлица была вся пронизана полуденным солнцем. Кучковне она показалась похожа на зыбкий ковчег, который повис где-то в небесной пустоте, вскинутый гудевшими за стеной вихрями. Даже в узоре сосновых слоев на стенах, знакомом до мельчайшего изгиба, мерещилось что-то роковое.