— Сам?! — шипел он конюху в лицо. — Я те покажу — сам! Ступай к своему хромому бесу и скажи: дружина велит посаднику немедля прислать своих людей на боярский двор, да чтоб те люди немедля везли снаряд Дубовому Носу, да чтоб посадник сам… слышишь: сам с ними шел! А не пойдет… — Петр выпихнул конюха в дверь со словами: — Бегом беги!
Со стороны посада несся теперь уже не гул, а рев. Временами ясно слышались отдельные людские выкрики.
Петр, отходя от двери, наткнулся в темноте на скамью. Что-то тяжело звякнуло: это хлопнулся об пол княжеский щит.
— Зажги свечу, — приказал Петр оружничему. — Нет, погоди! Перво стяни с меня кольчугу.
Пеньковый подбронник весь пропотел. От него остро пахло моченой коноплей. Он холодил тело. Мокрую спину передернуло ознобом. Петр расправил изнывшие под кольчугой плечи.
— Вели всем людям, какие остались, — сказал он оружничему, — и конюшему тоже вели, чтоб все опоясались мечами, чтоб выбрали каждый по копью да чтоб садились на-конь. Когда будут готовы, скажи… Постой! Не послать ли за булгарами? А?
Оружничий молчал.
— Что молчишь?
— Не пойду.
— Куда не пойдешь?
— За булгарами не пойду.
— А?
— С булгарами не оберешься греха.
— Греха? Так, говоришь, не посылать? Ладно. Иди, сготовь людей. Да крикни Лушке, чтоб подала свечу.
Петр, отдирая прилипшую к груди сорочку, прошелся в угол, где стояло Прокопьево заветное копье. Пламя свечи колебалось на оконном сквозняке. Тень от прислоненного копья качалась по стене, как отвес на нитке.
Неясный шорох в дальнем конце сеней заставил Петра обернуться.
В дверях перешатывался с ноги на ногу посадник. За ним стоял оружничий.
— Что приплелся?
— К тебе пришел.
— Кто тебя звал? Ослушничаешь? Где твое место?
Беда, боярин! Булгар бы кликнуть.
— Молчи!
Древко копья стукнуло об пол. Посадник попятился.
— Стой! — крикнул ему Петр. — Затвори дверь и не пускай его уходить, — приказал он оружничему.
Постукивая оскепищем копья, как посохом, Петр подошел вплотную к посаднику и, с омерзением оглядывая его узкие, покатые плечи, проговорил тихим, охрипшим голосом:
— Или сей же миг сядешь на-конь и сам со своими людьми отвезешь Дубовому Носу снаряд, или на сем месте сим копьем…
На-конь?!
Выбирай.
— Верь слову: отродясь на коне не сиживал.
— Усидишь! Моя челядь тебя в седле удержит. А чтоб куда не утек, она ж тебя и до посада проводит.
— Боярин…
— Видал копье?
— Смилуйся!
— Нет тебе милости!.. Сажай его на-конь и сам садись.
Оружничий свел посадника с лестницы.
Петр как был, в одном подброннике, в кольчужных ноговицах, стуча копьем, звеня шпорами, вышел за ними следом на крыльцо.
Посад ревел. К мужским крикам прибавились женские причитанья и визги.
Вывели из денника истомившегося в боевом приборе боярского белого мерина. Взгромоздили посадника на седло. Кривые култышки не доставали до стремян. В детские кулачки, схватившиеся за переднюю луку, насильно всунули повод.
Петр сам установил порядок поезда: впереди четыре конных боярских челядника с мечами наголо, за ними одна за другой три телеги с оружием; правили упряжными конями посадничьи люди; за телегами — на белом мерине смявшийся в жалкий комок посадник, а по бокам от него, поддерживая его под локти, — оружничий и конюший, тоже конные и оружные.
Петр шел за ними следом, пока все не выехали на безлюдную городскую площадь. Тогда он остановился и крикнул вдогонку оружничему:
— Вели воротнику, чтоб затворил за вами обое ворота! Понял? Обое! Да чтоб заложил те и другие на все три запора, как в осадное сиденье. Понял? Да скажи воротнику, что за ним, за старым сычом, я сам в оба гляжу! Понял?
Он проводил их еще глазами (было уж совсем темно) и затем, прихлопнув кое-как свои ворота, пошел быстрыми шагами к дому. Посреди опустелого двора он вдруг приостановился, о чем-то задумался, поглядывая то на свои окна, то на княжой тын, потом махнул рукой и с почти юношеской прытью взбежал к себе на крыльцо.
Рябую Лушу (другие девушки куда-то попрятались) он забросал приказами: чтоб растолкала Якима Кучковича, чтоб подала дорожную одежду и шапку, чтоб принесла в верхнюю скотницу, где он давеча отбирал доспех, четыре лубяных короба да десяток рогожных кулей, чтоб посмотрела, есть ли на конюшне лошади, чтоб выкатила из-под навеса порожнюю телегу, чтоб впрягла в нее коня. Да чтоб не разбудила ни старой, ни молодой боярыни.
В едва освещенной, тесной скотнице Петр, сперва один, потом вдвоем с Якимом, швырял в лубяные короба, почти не разбирая, все, что попадалось под руку, и упихивал в рогожные кули собольи меха, парчу, пестрые шелка, бархат. При слабом сиянии мигавшего свечного пламени в длинных суетливых пальцах то зажигалось крученое золото тяжелой шейной гривны, то вспыхивал алмазный перстень, то зеркалилось серебро широкой чары, то осыпалась нитка румяных корольков, то стекала белая ряска жемчуга.
Вдруг раздались неровные, тяжелые шаги, и к дверному косяку скотницы привалился спиной оружничий. Он стоял, держась за стену, закинув назад голову, закрыв глаза, и громко дышал, судорожно вбирая в рот нижнюю губу.
— Что ты?
Оружничий, не отвечая, не открывая глаз, только помотал бородой.
— Да говори же! Откуда ты?
— С посада.
— Ну?
— Бахтеяру… Дубовому Носу…
— Ну?
— На моих глазах… брюхо вспороли горбушей.
— С посадником что?
— Приступились… терзают.
ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ
Короба Кучковичей
I
Случалось ли вам зимним ясным вечером стоять, привалясь грудью к промерзшему пряслу еловой изгороди, и смотреть издали, как засыпает на горе большое русское село?
Минуту назад оно пылало.
Но теперь солнце у вас за спиной почти зашло. Снеговая гора посинела. На снежных кровлях изб остался только быстро холодеющий отсвет погасшего заката. Сейчас и он сойдет.
А какое-то одно окошечко, только одно-единственное на все село, еще горит да горит во всю заревую силу.
Вам непременно подумается, что за этим окошечком, с которым не хочет расстаться солнце, изба должна быть особенно тепла и тиха и что живут там, верно, особенно добрые люди.
И вас потянет к ним.
Когда Неждан возвращался на закате из города и на безлесном верху перед крутым, овражистым спуском к ручью Черторье остановился, по обычаю, чтобы немного передохнуть, была не зима, а все то же памятное, знойное лето. Это было на следующий вечер после гибели Бахтеяра и посадника и после бегства из Москвы Маштака, княжого огнищанина и Андреевых убийц.
Перед Нежданом было не село, а лес, еще почти сплошной занеглименский лес, просеченный только кое-где московскими топорами. Лес уходил в гору многими спутанными грядами. По их мохногривым горбам скользили последние лучи заходящего июльского солнца. И под одним из этих лучей горело среди лесной гущи во всю заревую силу одно окошко какого-то одного человеческого жилья.
Это было слюдяное окно Неждановой избы на самом верху глухого Сивцева вражка.
Неждана потянуло домой.
Когда, держась за кустьё, тяжело кряхтя, он спускался к ручью, ему вспомнились его же собственные слова, сказанные три дня назад дьяконице. Щупая черемуховым посошком каменистое дно пообмелевшего от долгой сухмени ручья, осторожно переставляя нетвердые ноги с глинистого бережка на круглый валун, с валуна — на скользкую кокору, с кокоры — на травянистую кочку и с кочки — на другой глинистый бережок, Неждан еле слышно шамкал про себя беззубым ртом:
— Пришло солнышко и к нашим окошечкам. Вымели поганую натёку своей рукой.
— Что говоришь? — окликнул его сын, легко, без разбега перемахнув с одного берега на другой.
— Сам с собой говорю, — ответил отец.
Он ходил в город не столько по делу, сколько оттого, что в этот день всем московлянам захотелось побывать там, даже и тем, кто, как Неждан, не участвовал, по старости лет, во вчерашних горячих событиях.