Но сумеет ли этот народ слепиться в одну громаду, стерев дробящие его различия? Управится ли с безурядицей, терзающей его, как терзает стиснутую стужей землю снежная непогодь? К чему прильнет? В чем найдет опору, чтобы отбиться от алчных, подступающих со всех сторон врагов-чужеродцев?
Андрей провел онемелой от холода рукой по мерзлым горбам бревенчатых венцов.
Первый сруб первой башни еще никем не знаемого города на лесном вятическом холме! Велик ли сруб? Хитро ли связан в углах? Метели, конечно, не уймет, но и не рассыплется под ее натиском, хоть с лица весь и побелел. За ним же хоть и в малом людстве, а оборонишься, как за щитом.
Великой силе противоставь хоть малую.
Среди всеобщего безурядья не отчаивайся, а уряди хоть то, что окрест тебя.
Собери около себя хоть немногих, но крепких и верных.
Не растекайся вширь: сожмись в кулак.
А наперед взнуздай самого себя!
Сквозь непроконопаченные щели слышались человеческие голоса: это беседовали ночные сторожа, кроясь от вьюги внутри башенного сруба.
Один голос, молодой и несмелый, говорил так тихо, что за гулом снежной бури Андрей не разбирал слов.
— Невеста — что лошадь, товар темный, — внятно отвечал ему другой, старческий, наставительный голос.
— Есть о чем тужить! — лениво протянул третий, равнодушный. — Не будет Маланьи — будет другая…
Опять что-то забормотал молодой и несмелый.
— А ты наперед спросись сам у себя, у своей совести, — продолжал назидать старик.
— Чего спрашиваться? — все так же лениво выговорил равнодушный. — Был бы хлеб да муж, а к лесу любая жена приобыкнет.
— Пошто мутишь парня? — рассердился старик. — Тебе чужая болячка — почесушка, а ему свое горе — велик желвак. Жена — не рукавица, с руки не скинешь.
Былые струйки метели, за которыми мелькал в ночи будто чей-то неясный темный облик, захлестывали угол башни и обвели Андреевы ноги быстро нараставшим кривым снежным гребнем, похожим на хвост кометы. Холод врывался под шубу и расползался по телу. Князь, передернувшись от озноба, шагнул к дому. Сотни морозных игл мгновенно впились ему в лицо.
Он снова вздрогнул, теперь уж по-иному — от неожиданности, — когда сквозь сощуренные, слипшиеся ресницы увидел косматую шапку и черные усы своего ключника Анбала.
— Чего шатаешься по ночам?
— Тебя стерегу, господине…
Отъезжая наутро во Владимир, Андрей строго-настрого наказал Петру Замятничу, чтобы к весеннему Юрьеву дню город был готов: князь-батюшка обещает прибыть к этому дню из Киева. Свои именины князь Юрий Владимирович желает справить нынче в полюбившейся ему Москве. А заодно хочет проверить своим хозяйским глазом, так ли ее отвердили, как он велел.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Тишина
I
Позади еще восемнадцать лет. Подходила к концу третья четверть XII века.
За эти годы в летописях нет упоминаний о Москве. Она была еще в стороне от той новой жизни, которая все круче закипала в быстро мужавшем городе Владимире.
Не сбылось желание старика Долгорукого справить именины в Москве. Ее новые стены, построенные по его приказу, так и не пришлось ему увидеть. Он умер в Киеве полгода спустя после их закладки.
Теперь полным самовластцем всей Ростово-Суздальской земли, заботливо укрепленной, обстроенной и обогащенной Юрием, стал его сын Андрей.
В продолжение первых десяти лет своего княжения Андрей Юрьевич, по примеру родителя, глядит только в два конца: на северо-запад и на северо-восток — на ближайших исконных соперников: на Великий Новгород и на Булгарское царство. Ему не до Москвы.
Тем временем созданный Юрием град мал древян на устье Неглинной, еще самой молодший из всех окрестных городов и пригородов, зорко сторожит со своих лесных высот южные рубежи обширной Андреевой волости и, пользуясь годами тишины, неприметно копит силы.
II
Параня так и осталась жить в Москве.
Только теперь никто не звал ее больше Параней. Да девичье полуимя совсем уж и не шло к строгому облику этой сорокалетней женщины, все еще несравненно красивой. В городе Москве, где Петр Замятнич поставил себе двор рядом с княжеским, все величали ее матушкой-боярыней. В кругу же посадских людей, чьи избы лепились к наружному боку московских стен, она слыла Кучковной.
Заходила о Кучковне речь и в покинутом ею Владимире. Там за ней укрепилось иное прозвище. Ее муж, боярин Петр, живал на Клязьме больше, чем на Москве, и был у всех на виду. Среди бывших соседок боярыни ее неожиданный и ничем не объяснимый отъезд из их стольного теперь города вызывал, конечно, частые пересуды. И когда нагнется бывало одна к другой, чтобы выговорить свою последнюю догадку о странной Параниной доле, то непременно начнет с таких слов:
— А наша-то м о с к о в л я н к а…
Все сходились на том, что не обошлось без Милушиного наговора. У Милуши с Петром как раз о ту пору, вскоре после отъезда Кучковны в Москву, пошла особенная любовь да дружба.
Но что же могла наклепать по-прежнему всесильная княгинина наушница Милуша на такую праведную затворницу и молчальницу, как Петрова жена?
А Кучковна будто из головы выкинула тихую Клязьму, где прожила под своими рябинами да вишнями первые девять лет замужества.
У нее доставало своих дел. Растила дочерей и с отцовской умелостью, но без его суеты и шума приглядывала за богатым хозяйством, какое Петр Замятнич завел под Москвой и доверил жене. Доброй земли у него понахватано было здесь вдоволь — в разных концах и всякими способами: где сам выдрал из-под леса, где купил, где выпросил у князя, где взял за долг, где выменял, где прибрал силой.
В досужие часы сидела боярыня с дочерьми у себя в терему или, если день выдавался погожий, на набережном рундуке (так назывался высокий, пристроенный к дому помост со спуском в сад, в сторону реки) и с ними в шесть рук либо вышивала, либо пряла. И вспоминала.
А что вспоминать? Своей жизни словно и не было. А чужая шла мимо. На Москве знатные люди бывали только проездом. Лишь про то и знала, что дойдет через них урывками.
Именно так — от мимоходцев — услыхала она когда-то, еще на самых первых порах своего московского житья, о смерти старого князя Юрия Владимировича Долгорукого, последнего Мономашича.
Был самый конец холодного и дождливого мая. Цвела черемуха. От только что достроенных московских стен шел бодрый дух свежего смоляного бревна (а теперь вон какие стали голубые да мшистые!). Параня жила еще тогда в княжом тереме и с его вышки часто видела в те ненастные летние дни, как паромщики переправляют с другого берега возы. Промокшая кладь на возах была невелика, а лошади тощие. С пристанища обозы сворачивали по грязи влево — на сверкавшую лужами Владимирскую дорогу.
Кучковне объяснили, что это тянутся из Киева остатки суздальцев, княж-Юрьевых ближних людей. После смерти Долгорукого, в самый день его похорон, в Киеве, как сказали ей, наделалось много зла: разграбили красный княжой двор и еще другой, Юрьев двор, за Днепром, особенно любимый покойным князем: он звал его раем. Киевляне совсем озверели: покололи многих суздальских бояр, посаженных Долгоруким под Киевом по городам и селам. Боярские дворы разбили и пожгли.
Подробности предсмертной болезни Юрия и его кончины Кучковна узнала вскоре после того, в Троицын день.
Ей и сейчас еще, спустя семнадцать лет, было хорошо памятно, как тогда в Предтеченской церкви, где только что отошла долгая обедня с вечерней, весело звонили на все голоса, а в княжих сенях, где Параня стояла у окошка, крепко пахло чуть повядшими молодыми березками, которыми по случаю праздника был убран красный угол. Нарядные вятические девушки, выходя из церкви, собирались пестрыми стайками, смеялись и перешептывались: верно, толковали о том, как ходили вечор на Пресню плести венки, крестить кукушку и кумиться между собой, целуясь сквозь тесьму.[27] Когда-то, в девушках, и Параня игрывала так в этот троицкий вечер.