Час был поздний. Трудная дорога и лесные вкрадчивые пары разморили Святослава. Юрия тоже клонило ко сну. Ужен вышел короткий и немногословный. Поднявшись из-за стола, князья сразу же разошлись спать, еле волоча обомлевшие ноги.
Холодную апрельскую ночь долго раздирал неистовый птичий крик. Потом он стал утихать. Как только в голом еще березовом острову за Неглинной примолк последний скворец, сразу со всех сторон слетелись приглушенные торопливые, тревожные голоса весенних ручьев.
В слюдяном оконце бывшей Параниной светелки мерцал огонь. Под треск неровно пылавшей лучины Юрьев духовник, положив на колено тетрадь, вписывал в нее что-то.
Иногда он вскидывал голову и сурово глядел на железный светец, куда была воткнута лучина. Потом опять приникал к тетради и принимался усердно выводить крупным уставом букву за буквой, слово за словом, строку за строкой.
Что он записывал? То ли, что припомнилось из времен молодости? То ли, что произошло сегодня?
События этого дня дали повод внести в позднейшую летопись первое упоминание о Москве.
Вошел в летопись и следующий день.
V
Следующий день вышел не в меру шумный.
Князья выехали в поле задолго до рассвета. Охота удалась на славу. Юрий сумел показать товар лицом.
Его гость, Святослав Ольгович, не раз за это утро чернел от зависти, любуясь, как взмывают в небо Юрьевы бесценные соколы, как, подтекая под свою летящую добычу, взгоняют ее все выше, как потом выныривают из-под нее вверх и бьют на лету — задним когтем под левое крыло. Когда один из соколов, лучший (Юрий выпустил его последним), расправился таким образом с поднятым собаками глухарем, распоров его в воздухе насмерть точно ножом, Святослав при всем своем самообладании не мог удержаться от восторженного крика.
Поиск ищейных собак и голоса гончих, подобранные один к одному лучше гусельных струн, очаровали его не меньше.
Внимательным глазом знатока приглядывался он к ловчему, к доезжачему, к выжлятникам, к сокольникам.[22] Все — молодец к молодцу, быстрые, бесстрашные, сметливые, послушные.
Охоты столь роскошной и так ловко слаженной Святослав не видал еще нигде. Он понимал, каких издержек требует эдакий ловчий путь. Другим князьям они были бы не под силу. А Юрий будто и не думал о нил. Его умелая хозяйская рука и широкий размах давали себя знать и тут.
Рассудок Святослава убеждал его, что он поступил в высшей степени благоразумно, укрывшись за щитом у этого чуждого ему во всем, неотесанного, ненавистного всей их чванной родне, но несомненно могучего человека. Однако щекотливое княжеское самолюбие упрямо спорило с рассудком и к концу охоты довело бы Ольговича до отчаяния, если бы не пардус.
Пардус затмил и соколов и псов.
Юрий только о нем и говорил и в лесу за завтраком, и на обратном пути. Потный, взлохмаченный, с пухом, паутиной и сосновыми иглами в редкой бороде, но помолодевший от свежего загара, с блестящими глазами, он приваливался к Святославу плечом, хлопал его по колену и шептал:
— Нет, ты послушай: ходит-то, ходит-то как! Сперва ползком крадется, тише змеи: былинки не пошевелит. И все обходами да перевертами. Остановится, шею вытянет, гриву взъерошит, ветер понюхает и опять поползет. А потом вдруг как сиганет! И уж до чего же скор! До чего же скор! На Великом лугу зайца русака шутя в три скачка взял. Волчицу старую с ног сбил! На моих глазах, ей-ей, не вру! А на Яузе-то за лосем-то как припустит — да хвать его за горло! А лось только храпанул, паханул туда-сюда своими сохами да тут и полег. Шутка ли — лось!..
Пардус, точно понимая, что речь о нем, смотрел на Юрия кроткими, преданными глазами и, лежа у его ног, тихонько мурлыкал.
Он устал, но досыта наелся сырой лосятиной и был очень доволен новым хозяином.
VI
Шум начался с полудня, после возвращения князей с охоты.
На москворецком берегу снова, как семь месяцев назад, топтался народ, и опять все глядели наверх, на гору. Еще громче, чем тогда, были доносившиеся с горы звуки пира. К ним прислушивались с еще большим вниманием и любопытством, потому что все творившееся на княжом дворе было скрыто теперь от глаз толпы высоким бревенчатым частоколом, которым Юрий приказал обнести свою новую усадьбу.
Неждана-бортника все еще не отпускали домой. Когда жена носила ему завтрак, то слышала от мужа, что к князю в покои сейчас не протолкнешься. Туда набились Святославовы голодные, ободранные дружинники, и Юрий из своих рук наделяет их подарками. Нежданова жена видела, как вышла из хором три половца, приехавшие намедни с маленьким Олегом, и тут же, на крыльце, скаля белые зубы, стали примерять короткие овчинные тулупчики новоторжского изделия.
— Нашел кого дарить! — выговорила вдова киевского серебреника, презрительно поджимая тонкие губы. — Чай, и сами сумеют взять.
— А про Милушу слыхала? — спросила бортничиха.
В Юрьевой дружине у бортничихи сыскался свояк-владимирец. Он успел рассказать все новости про Кучково семейство. Вдовая боярыня постриглась в монастырь. Иван Кучкович с Дарьицей живут хоть и не скудно, да тихо. При них и Параня. А у Милуши с Якимом дом — полная чаша: видно, ухитрились захватить из Москвы довольно добра. Во Владимире Милушу ласкает молодая княгиня, Андреева жена, булгарка, от которой муж за последнее время стал что-то отставать. Милуша будто с тех пор и привязала к себе княгиню, как научила ее поить Андрея какой-то заговоренной водицей. И старый князь Юрий, когда бывает во Владимире, привечает Милушу. А молодой князь воротит от нее лик. Оба брата, Яким и Иван, у Андрея в чести. Красавец Петр с Якимом по-старому в дружбе — водой не разольешь. После Пасхи, на красной горке будет свадьба Петра с Параней. Сама молодая княгиня их сосватала при Милушиной помощи. Только невеста печальна. Без матери скучает и часто плачет по отце.
— Девичьим слезам недорога цена, — заметила серебреница. — И без отца проживет.
— Еще и вотчину наживет, — подхватила бортничиха. — А нам каково, когда наших мужьев всех на княжую работу поставят? Бояре слезой откупятся, а мы — спиной!
В это время на холме громко грянули в бубны, и сразу вслед за тем раздался нестройный рев боевых труб. Все глаза опять устремились наверх. Детвора давно уж вскарабкалась на гору и прилипла ко всем щелям нового частокола. Теперь полезли туда и взрослые, в том числе и тощий Истома, за которым увязался убогий Зотик, слонявшийся без дела по берегу, как всегда, с луком и стрелами.
Истома знал, что со стороны Неглинной частокол попрогалистее. Он ползком прокрался туда, отыскал широкий просвет и втиснул в него лицо, прижавшись скулами к пахучим еловым бревнам. В двух шагах от него пристроился на корточках и Зотик.
С самого рассвета и до полудня Истома возил воду с реки на княжой двор. Пока он выливал ее из бочки в колоду, ему то и дело ударяли в нос и кружили голову валившие из поварни жирные съестные запахи — то вареной рыбы, то жареного мяса, то горячего теста. Напоследок знакомая стряпуха вынесла ему тайком бадейку подогретого пива и обломок пирога с луком. Тут у Истомы по всему животу разлилось тепло, а мысли закурчавились и побежали по новым стежкам. Когда же заглянул он сейчас в щель частокола, то и вовсе ошалел.
Весь красный двор был уставлен столами. Все столы были завалены такими горами всевозможных яств, каких Истома отродясь еще не видывал. К яствам со всех сторон тянулись руки. Какие-то рты глотали кусок за куском. А кому принадлежали руки и рты, этого Истома поначалу даже и не разглядел. Вокруг столов сновали слуги с блюдами, ковшами, братинами.
По ту сторону частокола, вплотную к нему, стояли бубенщики и трубачи. От их сапог крепко пахло дегтем. За ними колыхалась смутная человечья мешанина, где Истома различал временами лишь отдельные черты чужих лиц: то чью-то румяную жующую щеку, то чьи-то одеревенелые от хмеля морщины, то оскал чьих-то желтых зубов, то остановившийся глаз, подернутый пьяной слезой.