Они с Лечугой были сезонными любовниками уже много лет, с первого приезда Аиспуруа в Эстибалис. И в те ночи, когда я его отвергал, сладострастный кюре шел искать утешения в каморке повара, очень ревновавшего с момента моего появления, отсюда и враждебное отношение ко мне, и кислое выражение лица, какое у него появлялось, когда я резал лук. При помощи своего иезуитского красноречия Кресенсио его более или менее успокаивал и наполовину убедил его в том, что между нами ничего нет.
– Не бойся. Он ничего не скажет… Как бы там ни было, если хочешь, – я хотел, – мы можем уехать завтра до завтрака, после евхаристии, которую я должен читать во время заутрени. Меня попросил об этом аббат, и я не хочу перечить ему… Сегодня ночью я изобрету для него оправдание нашему внезапному бегству.
Он признался мне, что все это мучит его – гомосексуализм и владевшая им похоть; постоянно жить в смертном грехе, повернувшись спиной к своему обету целомудрия.
Я не поверил ни единому его слову.
– Все мы, Аиспуруа, всегда были очень слабыми перед лицом греха в отношении шестой заповеди… И очень горячими. Даже моя сестра, монахиня-кармелитка, давшая обет затворничества, прижила ублюдка с исповедником и жила во грехе с верховной настоятельницей… Но я лелею надежду, что Господь, в своей бесконечной мудрости и доброте, простит мне эти грехи… Потому что к тебе я испытываю настоящую любовь, Карлос Мария… Я влюбился в тебя очертя голову и не имею права… Ни надежды… Я знаю, что ты трогаешь меня и позволяешь к тебе прикасаться только из благодарности ко мне… Что ты собирался заняться со мной любовью только потому, что я тебя об этом попросил, – холодно, холодно. Но я это принимаю; если же ты предпочтешь плюнуть мне в лицо, я выпью твою слюну с жадностью… Я так тебя люблю…
Если обычно от его мелодраматических разглагольствований у меня кишки выворачивались наружу, на этот раз они прямо-таки вызвали у меня тошноту.
Я позволил ему обнять меня и разразиться долгим и продолжительным плачем у меня на плече.
Я с сожалением в последний раз посмотрел на камень, которым мне уже не придется воспользоваться.
Я подумал было заказать по телефону такси и убраться оттуда как можно раньше, но мне также пришло в голову, что на следующий день, когда мы вместе поедем обратно, я мог бы предложить ему, чтобы мы пошли не спеша по туристическому маршруту, и заметить ему как бы нехотя, что мы могли бы воспользоваться случаем, чтобы вкусить, как велит того Господь, того, что было прервано вторжением Лечуги.
Посмотрим, может быть, вот так, в одночасье, и представится подходящий случай, чтобы закрыть дело Аиспуруа…
Однако этого могло и не произойти. Все же я вызвал такси и уехал, чтобы провести остаток дня в одиночестве, в Витории. Я не хотел сталкиваться с ревнивым Лечугой. Я вернулся, когда должна была закончиться вечерняя молитва, непосредственно перед тем, как стали запирать ворота.
На следующий день я проснулся вовремя, чтобы поспеть на мессу до завтрака, которую служил Кресенсио, – я не перекинулся с ним больше ни единым словом с момента порнографической комедии в лесочке.
Я вошел в церковь последним. Все уже заняли свои места на одинаковых сиденьях, полукругом стоявших вокруг простого алтаря. Я единственный был одет в мирское платье и сел на одну из скамеек для прихожан, в первом ряду.
Внезапно я обратил внимание на то, что не хватает Лечуги.
Кресенсио начал мессу. Он был весьма подходяще случаю одет – в шитую золотом ризу для службы. Он бросил на меня взгляд зарезанного барана, который только я благодаря своей позиции мог оценить.
Я обратил внимание на то, что аббат шушукается с падре Деметрио Кочорро, тайным переводчиком де Сада, сидевшим возле него. Кочорро вышел из церкви; я решил, что аббат послал его выяснить, что случилось с отсутствующим.
Короткая месса без проповеди продолжали идти своим чередом. Кочорро не возвращался.
Вдруг, в момент освящения, когда все стояли на коленях, а Кресенсио поднял в руке облатку, отец Кочорро, очень испуганный, вбежал в церковь через центральную дверь, ту, что располагалась в глубине. Он закричал:
– Берегитесь! Он сошел с ума! Он идет сюда с ружьем!
Он не успел больше ничего сказать. Послышался сухой выстрел из маузера, и монах упал замертво, пронзенный пулей в грудь на уровне сердца.
Остальные монахи поднялись на ноги, Кресенсио замер в ужасе, высоко держа руку с облаткой, а я бросился на пол и залез под скамейку.
Брат Лечуга вошел в церковь большими шагами и щелкнул затвором ружья, чтобы загнать новый патрон в патронник.
Пустая гильза упала на каменный пол со звоном монеты.
Он пошел к середине нефа, поднял ружье к лицу и прицелился в направлении алтаря. Он пришел в своей старой форме сержанта от инфантерии и с длинной шумовкой из нержавеющей стали, висящей наискось на поясе.
– Никому не двигаться! Мне на все насрать!
Никто не шевельнул даже бровью.
– Говнюка Кочорруя накормил свинцом зато, что он сепаратист и водит дружбу с козлами из ЭТА… А тебе, Кресенсио, я пущу пулю в лоб, сам знаешь за что… Вчера я провел день и ночь в пытках, снова и снова возвращаясь в мыслях к тому, что видел… Сержанту Марсьялю Лечуге Санкахо безнаказанно не наставит рога сам Христос! – Лицо его окрасилось в цвет розового наваррского вина, а толстые вены на лбу вздулись так, словно по ним циркулировало гороховое пюре.
– Марсьяль! Ради любви Всевышнего! Не позволяй ослепить себя временной слабости, глупости, которая ни в какие ворота не лезет… Ты же знаешь, что ты – единственный, кто на самом деле имеет для меня значение, – сказал Кресенсио, весьма перепуганный.
– У меня кипит кровь! Обманщик! Циник!
– Сын мой, одумайся и брось ружье… Не губи себя безвозвратно, ведь все еще можно уладить… Ведь мы все знаем про твое… про ваше… И мы понимаем тебя и принимаем таким, какой ты есть, – сказал аббат.
– Я буду стрелять!
Кресенсио предпринял последнюю отчаянную попытку.
Поскольку он так и не выпустил облатки, он схватил ее теперь обеими руками, выставил ее перед своим лицом и сказал так торжественно, как только мог, учитывая ситуацию:
– Не стреляй! Бог, присущий в этой святой форме, велит тебе это!
– Насрать мне на Бога, если так! Ты мой или ничей!
Прогремевший выстрел отразился от каменного свода; пуля калибра 7,92 миллиметра аккуратно пересекла большую облатку для освящения в самом центре и попала в Кресенсио, в соответствии с поэтической справедливостью, через рот.
Но представление еще не завершилось.
– Всем спокойно, ничего еще не кончилось!
Коллекционер помета и теолог-еретик не послушались его и воспользовались короткой передышкой, во время которой он снова щелкнул затвором, чтобы выбежать через боковую дверь, словно души, уносимые дьяволом.
– Ты! Вылезай оттуда! Настал твой черед.
Он имел в виду меня.
Я медленно встал и намочил штаны.
– Ты виноват во всем! Ты свел его с ума!
Когда он собирался в меня прицелиться, взгляд его упал на тело Кресенсио, покоящееся ничком на алтарном столе; большое пятно крови растекалось по белой скатерти.
Он опустил ружье и принялся всхлипывать.
– Я не могу жить без него.
Все произошло очень быстро.
Он поставил ружье прикладом на пол, вытащил из-за пояса шумовку, схватил ее за тот конец, которым снимают пену, положил дуло ружья на руку, так, что оно доставало до горла, нажал на курок ручкой шумовки и вышиб себе мозги.
От этой бесконечной поездки на такси я впадаю в какое-то ватное состояние.
Хотя мы и продвигаемся на приемлемой скорости, мы никак не доедем до конца этой улицы.
Кажется, будто здесь, внутри, время и пространство растянулись и потеряли свою консистенцию.
Какая глупость.
– Почему мы никак не можем доехать? Я не понимаю.
– Полагаю, пока что так лучше, – загадочно говорит таксист.