22
Кресенсио откладывал неизбежный разговор, который, по логике вещей, должен был состояться между ним и мной, до дня, предшествовавшего дню моего отъезда из Лойолы.
Он пригласил меня прогуляться вдвоем по просторному саду, располагавшемуся перед храмом.
– Прежде всего я хочу поблагодарить тебя, сын мой, за твою деликатность, за то, что ты предоставил мне самому решить, когда поднимать эту тему… Сегодняшнюю тему… И, конечно же, этот момент настал… Завтра ты уедешь отсюда… надо сказать, сердце мое наполняется острой болью при мысли об этом. Я так привязался к тебе, Карлос Мария… Но вот в конце концов пришло время предоставить тебе полное объяснение, рассказать тебе правду о том, что случилось в 1962 году… Хотя рассказывать практически нечего, настолько очевидными и неприкрытыми были те грязные махинации, – сказал он, нервно потирая свои дряблые ручки кюре-онаниста.
– Хорошо, я слушаю вас, отец. Но знайте заранее, прежде чем вы мне о чем-либо расскажете, что я испытываю к вам только лишь благодарность и не считаю вас виновным ни в чем. Вы обращались со мной чудесно, и сразу заметно, что вы – очень хороший человек, – сказал я, и нос у меня при этом не вырос.[95]
– Это ты – хороший человек, сын мой, да пребудет с тобой благословенье Божье; ты смущаешь меня.
Я засмотрелся на брошенные инструменты Тончу, садовника, сваленные грудой у подножия дуба. Я вполне мог бы заколоть его большими ножницами для обрезки деревьев, даже отрезать ему голову (я делал упражнения с грузами и очень сильно укрепил мускулатуру рук). Но я отбросил эту идею. Убить его в тот момент неизбежно означало выдать себя, я мог бы навлечь на себя длительное тюремное заключение и, следовательно, невозможность покончить с остальными.
– Во всем виновен твой дядя Пачи, – продолжал он, и рожа его нисколько не краснела, – он обманул тебя и нас, остальных. Никто, кроме него, не знал, что противоядия не существовало… Он использовал нас всех… но тебя, Карлос Мария, – какой ужасной ценой! Он пожертвовал тобой, не дрогнув… И твоим бедным отцом, который, к несчастью, съел кальмаров… что за злой рок!
– За эти дни у меня было время, чтобы поразмыслить обо всем, и я представлял себе что-то в этом роде, падре… Мой собственный дядя – это ужасно.
– Да, ужасно, разумеется… Но я прошу тебя, умоляю тебя, сын мой, будь хорошим христианином и не оскверняй свою бессмертную душу, которая столь чиста и красива, – сомневаюсь, что он думал именно о моей душе, – жаждой мести.
– О чем вы, отец. Единственное, чего я хочу, – это вернуться в мир и наверстать упущенное время; научиться быть взрослым, стать успешным человеком, может быть, завести семью… И кроме того, Франко уже умер… Все это – дело прошлого… У меня ни за что не возникнет искушения испортить остаток своей жизни из-за этого подонка – мне стыдно даже, что он принадлежит к моей собственной семье.
– Насколько тебе делают честь эти благодушные слова, и какой ум они таят за собой! Я, со своей стороны, оставил эти политические бредни много лет назад и посвятил себя жизни священника и заботам о тебе. Хоть я и был невиновен, но чувствовал свою ответственность за тебя, особенно после того, как нас покинула твоя святая мать.
– Спасибо еще раз, падре. Позвольте мне поцеловать вам руку.
– Боже упаси! Нет! Это я должен целовать тебе… ноги… Ты – редкий пример кротости и сдержанности.
Я решил сменить тему, дабы он, кроме всего прочего, не возбудился от такого поцелуя.
– Просто из любопытства. Кто такой был мой дядя Пачи?
– Я мало что знаю о нем. То же, что и все. Я не захотел снова иметь с ним дело после столь огромного злодеяния по отношению к тебе. Кстати, он исчез из Тулузы через несколько дней после произошедшего… Он по-прежнему в ЭТА, в ее военной группировке, теперь он уже на заметке у полиции… Он продолжает действовать, подпольно, вероятно, на юге Франции, продолжает свое безумное дело ненависти и кровопролития.
– Тем хуже для него. Кто железом убивает – от железа и погибнет.
– Аминь.
– Падре…
– Говори, сын мой.
– Когда я внезапно проснулся, – Кресенсио обильно сглотнул слюну, я наслаждался этим, – я заметил свет, очень белый, и ощутил какое-то огромное удовольствие, – он посмотрел в землю, на гравий дорожки, – блаженство… Я думаю, если это не богохульство, что то была Божья благодать… Думаю, что Иисус явил мне чудо, чтобы я проснулся… И что я тоже должен посвятить жизнь ему… В меня вошла великая вера, невиданная вера…
Похотливый священник вздохнул с облегчением. Он осторожно взял меня за руку.
– Как это может быть богохульством, совсем наоборот! Я думаю так же, возлюбленный сын мой. Ты ведь знаешь, что это счастливейшее мгновение, когда ты вернулся к жизни, я был у твоих ног и молился за твое скорейшее излечение. – Бесстыдство этого педика не имело пределов. – Я предлагаю тебе сейчас сделать то же самое, – то же самое? – встать здесь на колени и вместе прочитать молитву… Возрадуемся в вере через молитву! Через бесконечную милость и славу нашего Господа! Через Иисуса Христа!
23
Я покинул Лойолу в конце января 1976 года, пообещав Кресенсио, что мы будем продолжать держать связь. Он посоветовал мне укрепляться в своей вере и заверил меня, что, если, узнав мир, я захочу испытать себя в религиозной жизни, он поможет мне осуществить это на практике.
Это было неплохое средство, на крайний случай.
Я вернулся домой, в Альсо. Деревня за все эти годы изменилась очень мало. Поначалу мое возвращение несколько привлекло внимание местных, и они устроили некоторую суету вокруг меня, но вскоре они включили меня в инертную повседневную жизнь своей деревни и оставили в покое.
В уединенном доме и благодаря наградной пенсии (которая, кроме того, накопившись за многие годы, вместе с процентами, превратилась в целый капитал) я получил необходимый покой, чтобы размышлять, собирать информацию и учиться жить как мужчина тридцати одного года со скудным опытом восемнадцатилетнего юноши.
Пометив для себя Кресенсио и дядю Пачи, я стал искать следы остальных.
Из прочих четырех в живых оставались трое.
Уроженец провинции Алава, из Арсеньеги, Хуан Карлос Фернандес де Ла Полеа по прозвищу Товарищ так же, как и Пачи Ираменди, продолжил свою деятельности в ЭТА; он был одним из немногих боевиков из Алавы. В 1971 году его схватила гражданская гвардия. Он умер в тюрьме Басаури в 1973 году от кровоизлияния в мозг.
Жаль.
Остальные засветились гораздо больше.
Йосеан Аулкичо из Бильбао был профессиональным футболистом и в свои тридцать три года играл последний сезон в качестве нападающего «Атлетик де Бильбао».
Единственная женщина, Бланка Эреси, стала знаменитой оперной певицей. Рекламировалось ее скорое выступление в «Эль Лисео» в Барселоне. Она пела партию Мими в постановке «Богемы» Пуччини.
А пятый подлежавший уничтожению персонаж превратился во влиятельного бурукидэ[96] НПБ и прославился как профессиональный политик с большим будущим, в свете неизбежной легализации партий и проведения выборов.
Позвольте мне немного поиграть и открыть вам это имя позже, чтобы удивить вас тем, кто это. Если, конечно, вы еще не догадались…
Когда я прочитал эти последние абзацы вызывающей исповеди Астигарраги, меня охватили противоречивые чувства.
Первое и ужасное: мой друг был убийцей-психопатом. Не потенциальным убийцей, а почти несомненно и наверняка таковым – всего через несколько страниц, на словах и на деле.
Воспоминание о жестокой смерти Йосеана Аулкичо с силой застучало у меня в висках, и я вынужден был осушить остаток «Гленморанжи» одним глотком.
Не говоря уже об исчезновении епископа Аиспуруа и его юного секретаря и о смертях, которые посчитали случайными и которые, вероятнее всего, таковыми не были: о гибели Пачи Ираменди в автомобильной катастрофе в Алжире – впрочем, уже тогда возникли некие сомнения по этому случаю, – и о смерти знаменитой сопрано Бланки Эреси от инфаркта миокарда, преждевременно оборвавшей в конце семидесятых ее блестящую карьеру.