— Ой-я! Полегше, вашбродь…
Шихтмейстер огрел его с оттяжкой поперек спины еще и еще раз, оставляя на коже багровые опояски и приговаривая при каждом взмахе:
— Это тебе, голубчик, за то, что пьешь безмерно! А это за то, что врешь да болтаешь лишнего! — Бобков дергался, извиваясь, стеная и вскрикивая сквозь сжатые зубы. А шихтмейстер все приговаривал: — Не пей! Не ври! Не пей… — остановился вдруг, словно уморившись, хлыст передал солдату Кулагину, а Семену, стоявшему наготове, сказал: — Добавьте, сколь надобно. Да не просчитайтесь.
И пошел ко светлице скорым шагом, ни разу не обернувшись.
16
Совпадение вышло невзгадным, а может, был в том и некий знак. Двадцать четвертого февраля сгорела дотла старая светлица, а 24 апреля — число в число! — на месте серого пепелища уже стоял готовый, будто птица Феникс возродившийся, новый бревенчатый дом, просторней и краше прежнего.
Утром того же числа плотники осмотрели еще раз готовое строенье, навели марафет, подоткнув кое-где и подконопатив мох в пазах, подравняли углы, отпилив излишки отдельных бревен, чтобы не было ни малейших изъянов, а дом стоял бы, как по струне, глядя большими окнами на голубую излуку реки… День занимался ясный, безоблачный. И плотники спешили довести дело до полного завершения. Одни чистили вокруг дома, сгребая в кучу корье, щепу и стружку, другие выносили из самого дома всякий древесный мусор да обрезки, складывая в те же кучи…
Ермолаю с Яшуткой тоже хватало забот. Они по-хозяйски ходили по дому, осматривая комнаты, боковушки, заглядывая во все углы. Прибежала Парашка, веселая и спешливая, как всегда, блеснула крушинною чернотой глаз и отдала Ермолаю веник:
— Подмети хорошенько. Пол будем скрести да мыть. Иван Иваныч сказал, седни вселяться. Ой, как баско-то в новой светлице!
И унеслась, бренча ведрами, за водой на Чарыш.
Тем временем Вяткин и Зеленцов, орудуя двуручной пилой, заканчивали выравнивать последний угол — осталось отпилить пару невмерных, далеко выступающих концов. За этим занятием и застал их Прокопий Бобков, привлеченный столь праздничным оживлением подле новой светлицы.
— Бог в помочь! — глянул он снизу.
— Повелел Бог, чтобы ты помог, — откликнулся Вяткин, не прерывая работы. — Что нового скажешь?
— Пила у вас туго ходит, — заметил Бобков.
— Да ну? — приостановились пильщики.
— Вот тебе и ну — каральки гну! — возгорелся Бобков, приближаясь вплотную. — А ну, дай-ка, — потянулся к пиле, взял, поднял зубьями вверх на уровень глаз, тотчас определив: — Развод мал. Как вы пилите! Дай-кось, — потеснил, отодвинул Зеленцова, заняв его место, и начал пилить на пару с Вяткиным, все учащая и учащая движения да еще и покрикивая на своего сподручника. — Да не жми, не жми… веди ровнее!
Смотреть было смешно и весело на то, как Бобков обучает да поучает Семена Вяткина, зуб съевшего на этом деле. Плотники, сгрудившись подле, так увлеклись этой картиной, что и не заметили подошедшего Ползунова. И он какое-то время наблюдал молча, а потом спросил:
— Это откуда такой пильщик? Порато старается.
— Новый работник… со старыми метками на спине, — ответил с ехидцею Зеленцов, намекая, должно быть, на недавнюю порку Бобкова. Тот допилил конец бревна, заметно упарившись, и пилу к ноге, как ружье, приставил, глянув на Зеленцова с вызовом:
— Дак за одного битого двух небитых дают! А таких квелых, как ты, Ефим, и троих мало…
Смеялись дружно. И Ползунов вместе со всеми хохотал от души. Ай, да Прокопий Бобков, ай, да молодец! — палец в рот ему не клади. И что еще приметил шихтмейстер — обиды за ту недавнюю порку Бобков не держал, понимая, наверное, что наказан был не напрасно, а поделом. Потому и на шихтмейстера смотрел открыто, чуточку даже виновато заискивающе, но не зло. И Ползунов никакого зла не имел на Прокопия.
— Ну, и слава Богу! — сказал, отсмеявшись. — Дом поставлен. А за то, мужики, вам спасибо! Славно поработали. Нынче и плату за труды свои сполна получите. Будет на что разговеться, — добавил с улыбкой, в добром настроении был шихтмейстер — и такое же настроение хотел поддержать в других.
И прошел тот ясный апрельский день в дружных и радостных хлопотах — праздничный для семьи Ползунова. Вселение в новую светлицу — разве не праздник!
А поздно вечером, когда в доме угомонились, Пелагея, лежа рядом с мужем, тихонечко говорила:
— Господи, хорошо-то как! Будто и не было никакой беды. Будто и я вместе с новым домом заново родилась. Правда, — голос до шепота уронила, вдруг затаилась и пригорюнилась, стесненно вздохнув. — А тогда, ой, как тягостно было, — впервые призналась, — когда и дом погорел, и я вскорости разрешилась, не доносив дитя… Знаешь, Ваня, — придвинулась ближе, — тогда мне казалось, что и свет белый померк, так муторно было да невсутерпь, что и самой хотелось уйти вслед за сыночком.
— Да ты что, Пелагеша! — запоздало он испугался, обнимая жену. — И думать о том не смей, не казни себя. Теперь все худшее — позади. Нынче вот и дом новый поставили. И новых забот — уйма. Жить надо, Пелагеша! А сынка или дочку ты еще родишь, — горячо ей нашептывал, прижимая все крепче. — Это ж и от нас немножко зависит. Вот и давай постараемся. Слышишь? — ласково тормошил ее за плечи, пытаясь расшевелить. И Пелагея, засмеявшись, повлеклась, потянулась к нему:
— Давай постараемся… Господи, как я соскучилась по тебе!
— А я, Пелагеша? Сил никаких… Это ж сколько мы не были вместе?
— Ну так иди ко мне, — шепнула, — иди поскорее, шихтмейстер мой любый… — горела в порыве нежности.
Ах, какой жаркой, хмельной и жадобной выпала первая ночка в новом-то доме! Время как будто пресеклось, растворившись в них, а может, это они, Иван да Пелагея, объятые жаром взаимной близости, растворились во времени, и вовсе забыв о нем — недаром ведь будет сказано: счастливые часов не наблюдают. Они же в ту пору, словно вернувшись друг к другу издалека, и в самом деле были счастливыми.
И когда — спустя два или три месяца — однажды парным хлебозарным вечером Пелагея признается мужу, что сызнова понесла, он воспримет это — как продолжение счастья.
17
Однако весна, затем и лето 1760 года, сухое и жаркое, не принесли Ползунову желанных удач. Шлюз так и не удалось построить — проект затерялся где-то в нетях, среди канцелярских бумаг. И пришлось Ползунову, как и прежде, в былые весны, сбирать приписных мужиков да плотников со всей округи и вручную, с немалой надсадой, тягать, сталкивая на воду непомерно тяжелые и громоздкие дощанки да коломенки — четырнадцать старых посудин! А новых в последние годы так и не появилось. Старые же, все более изнашиваясь, теряли не только ходкость и устойчивость, но и грузоподъемность, о чем Ползунов упреждал Канцелярию, подавая рапорт со своими расчетами — как избечь этих потерь. Но и этот проект оказался под спудом, не найдя никакой поддержки.
А тут еще непонятный указ. И «цидулка» самого Христиани, как бы затверждающая этот указ: «Благородный и почтенный господин шихтмейстер! — рассыпался хитрый саксонец в казенных любезностях. — Понеже нынешним летом, по определению Канцелярии, отгрузка руды с Красноярской пристани на завод отменяется, вам, шихтмейстеру Ползунову, надлежит прогульное это время занять осмотром судов и устранением всякого рода неисправностей и дефектов, кои обнаружатся, дабы наилучшим образом подготовить флотилию к будущей навигации…»
«Как отменяется?» — вслух удивился шихтмейстер, трижды перечитав записку, и только одно уяснил: нынче судам стоять на приколе! И это в то время, когда руду с Колывани поставляют исправно, обоз за обозом — амбары и сейчас уже основательно ею забиты. А что будет к зиме? Более того, какие тут залежи образуются к будущей весне! И двух флотилий не хватит, чтобы все разгрузить и сплавить на завод за лето, в одну навигацию. Да и где их взять, эти «две флотилии», если и одна-то дышит на ладан… Неблагоразумство сие не на шутку смутило и возмутило шихтмейстера: «Это о чем же они там думали, члены Канцелярии во главе с Иоганном Христиани, сподобив такой указ?»