Вопрос чрезмеру серьезный. И Ползунов, не желая держать его втуне, что камень за пазухой, кинулся на завод, явившись однажды незваным гостем к самому Христиани: «Господин асессор, мне это непонятно». И стал убеждать асессора отменить указ либо снабдить его нужными поправками. Христиани сердито слушал, весьма недовольный неурочным приездом шихтмейстера (много берет на себя!), и, не дослушав, сухо и жестко пресек: «Какими поправками? Указ и без того ясен. И никаких поправок не жди! А возвращайся на свое место, — сделал нажим на последних словах, — да, да, господин шихтмейстер, на свое место… и занимайся тем, что тебе поручено».
Сказал — как отрезал. Переубедить же упрямого саксонца — все равно, что лбом стенку прошибить. С тем и воротился шихтмейстер на пристань, как тот сверчок, что знает свой шесток… И не более! И вдруг ожгла догадка, впервые возникло сомнение: а на своем ли он месте, шихтмейстер Ползунов? И не слишком ли долго держат его, горного офицера, на этой присяжной должности?
Ползунов не знал, что еще прошлой весной, год назад, об этом же говорил асессору один из самых опытных и уважаемых членов Канцелярии, управляющий Колыванским заводом Улих: «А я вот что хотел заметить, Иван Самойлович: негоже держать на пристани шихтмейстера, там и капрал управится. Ползунов же офицер и человек с большими задатками, зачем же держать его в черном теле?» Христиани вспыхнул и резко ответил: «Это я держу Ползунова в черном теле? Постыдитесь напраслину возводить… Да я же держу его там, на пристани, для пользы дела, бо лучше, чем он, шихтмейстер Ползунов, никто другой с отгрузкой руды не справится». Улих кивнул: «С этим и я согласен. Но сколько ж вы собираетесь там его держать?» — «А столько, сколько понадобится для дела», — отрезал Христиани, как бы ставя точку и прекращая ненужный разговор.
Однако разговор этот не ушел в нети, как хотелось того асессору, а возник снова совсем недавно, нынешнею весной, и вернулся к нему, прямо-таки огорошив асессора, все тот же Улих, управляющий Колыванским заводом. «А я вот, Иван Самойлович, для пользы делу прошу перевесть шихтмейстера Ползунова на Колыванский завод», — сказал таким тоном, будто разговор этот и вовсе не прерывался. Христиани дрогнул бровями, слегка растерявшись, не ожидал такого поворота, но тут же и взял себя в руки. «И кем же господин Улих намерен шихтмейстера утвердить?» — насмешливо глянул. «Комиссаром завода, — спокойно ответил Улих, похоже, и еще раз огорошив асессора. — Повытье там изрядное — дел на два года вперед». Христиани, явно задетый, сухо и едко переспросил: «Комиссаром? — догадываясь, впрочем, что Улих берет Ползунова своим заместителем. — Но для этого нужен указ Канцелярии», — напомнил излишне строптивому и самоуверенному колыванцу. «Знаю, — покладисто отвечал Улих. — И надеюсь, что с вашего одобрения такой указ последует».
Христиани глянул из-под бровей, бодливо голову наклонив: «Хотите выглядеть в глазах шихтмейстера слишком хорошим?» — «Нет, Иван Самойлович, — возразил Улих, — хочу, чтобы шихтмейстер Ползунов был занят как можно полнее — и в меру своих способностей. Надеюсь, и вы того хотите?» Асессор и здесь не остался в долгу, хотя и лукавил заметно: «А шихтмейстер Ползунов, куда его ни поставь, везде и всегда работает в полную меру. Тем и хорош», — добавил твердо.
И ясно было, что начальник заводов Иоган Самюэль Христиани так просто на перевод шихтмейстера не согласится. Однако и Улих не собирался отступать. Чем кончится эта «дуэль», сей странный и затянувшийся спор — оставалось загадкой.
Меж тем Ползунову скучать было некогда, паче того — копаться в своих обидах. Служба — есть служба. А дел на пристани всегда с избытком, особенно весною и летом. И коль суда нынче стояли на приколе, шихтмейстер самолично и тщательно осмотрел каждую коломенку — они и впрямь изрядно поизносились, пришлось основательно подлатать, держа на этих работах десяток плотников и солдат-водолеев. Да и сама гавань со всеми причальными устройствами нуждалась в поправке… А там еще и обозы шли с Колывани — руду принять, поместить в амбарах, учтя все до последнего фунта; добавь к тому каждодневные просьбы, обиды, с которыми обращались крестьяне… За день шихтмейстер так умотается, набегается, что к вечеру, кажется, дай Бог только до постели добраться — упадет замертво и проспит до утра.
Но вернется домой, поужинает, поговорит с женой, поэкзаменует Яшутку по рудознатным делам, снабдит его новыми задачками — и усталости как не бывало.
Вот и ловит момент шихтмейстер, уединяясь в своей боковушке. Вздует свечу и садится за стол, обложившись бумагами. Читает и перечитывает давно затверженное, жалея лишь об одном: книг маловато! А каких книг? Да разных. Небось, и Михайло Васильевич измыслил да сочинил что-нибудь новенькое — к Ломоносову отношение у него особое, можно сказать, трепетное, и шихтмейстер не просто читает, а слышит голос великого испытателя и поэта. «Рачения и трудов для сыскания металлов требует пространная и изобильная Россия», — напоминает ему Ломоносов.
Эх, заглянуть бы сейчас в академическую лавку, где три года назад побывал он с Семеном Порошиным! — тоскливо мечтает шихтмейстер. И что-то записывает, испещряя листки поспешными чертежами и цифрами.
А недавно Ползунов обнаружил, что даже рапорты и цидулки свои он зачал писать ломоносовским штилем, подчас и слова его, а то и целые обороты заимствуя. Гоже это или негоже? И тут же слышит голос неодобрительный, упреждающий: «Не такой требуется математик, который только в трудных выкладках искусен, но который, в изобретениях и в доказательствах привыкнув к математической строгости, в натуре сокровенную правду точным и непоползновенным порядком вывесть умеет».
Иногда, забывшись, шихтмейстер и вслух начинает разговаривать, а то и спорить неведомо с кем, горячо что-то свое отстаивая…
А когда поздней ночью, погасив огарок свечи, неслышно прокрадывается и ложится в кровать, Пелагея, повернувшись и прижавшись к нему, тихонько и нарочито строго спрашивает:
— А ну, мой любый, признавайся, с кем это ты там ночью шушукаешься, кому перечишь?
— Себе самому, Пелагеша, — смеется он, обнимая жену.
— Ой ли! Неужто можно… самому-то себе перечить?
— Отчего же нельзя: во мне ведь, почитай, два человека, два духа живут, — ласково он поясняет. — Вот и спорят они, когда не находят согласия.
— Это как же, — всерьез и не без интереса удивляется Пелагея, — в одном человеке — и два духа?
— А так, — отвечает и он серьезно. — Один говорит — делай то, а другой возражает, противится: нет, говорит, неможно то, а надобно это. Вот и нашла коса на камень!
— И как же они договариваются?
— Иногда легко. А бывает — с большими трудами. Знаешь, как Ломоносов об этом сказал: «Самые лучшие доказательства иногда столько силы не имеют, чтобы упрямого преклонить на свою сторону, когда другое мнение в уме его вскоренилось». Вот как! Прямо не в бровь, а в глаз угодил Михайло Васильевич, — восхищается Ползунов словами первостатейного российского академика. И шепотом поясняет, щекоча ухо жены теплым дыханием: — Истина всегда посередине. Вот там и надо сходиться, чтобы найти «сокровенную правду», как тому учит Михайло Васильевич.
— А если не сойдутся?
— Должны сойтись, — уверенно говорит Ползунов. И неожиданно предлагает: — Давай, Пелагеша, спать. Мудрено все это для ночных-то бесед. — Смеется и обнимает покрепче жену, шутливо напевая: — Баю-баюшки-баю, не ложися на краю…