Восемнадцатилетняя Парашка и впрямь оказалась приглядной, рослой и, видать по всему, не из робкого десятка, с веселою искрой в глазах. Ползунов как глянул на нее, так сразу, без всяких излишних раздумий и колебаний, решил: она! Другой и не надо искать. Парашка тоже смотрела прямо и с интересом, по-своему понимая приезд этого статного горного офицера — смотрины устроил, а может, и сватовство! — такое пришло, втемяшилось ей в голову. И Парашка, глядя на Ползунова, думала, что человек этот, как с неба свалившийся, хорош и приятен собою — и коль тятенька с маменькой не станут перечить, поедет она с ним хоть куда, не откажется… Думать же не хотелось о том, что ни ее тут, Парашкиного, желания, ни родительского согласия и вовсе не требуется — и что помыслы у этого подбористо-ладного и серьезного офицера совсем иные, чем сгоряча ей подумалось, пригрезилось… И решение он принял самолично и безоговорочно: «Сбирайся, Прасковья, поедешь со мной».
Вот и все! А что ей сбирать? Пока шихтмейстер обедал у отца Кузьмы, на радостях, видать, и чарочку пропустив, Парашка уладила все нехитрые свои дела, попутно всплакнув вместе с маменькой, как и подобает «невесте», увязала узел — и была готова к отъезду.
И потом, когда сидела в коляске рядом с Ползуновым, взволнованная и оттого еще больше похорошевшая, и вправду чувствовала себя невестой. Так все было ново, заманчиво и неясно! «Всякое деяние доброе и всякий дар совершенный нисходит свыше», — подумала торопливо и горячо, вспомнив маменькин приговор. И едва успела оглянуться, чтобы родителям помахать рукой, как застоявшаяся пара гнедых взяла с места и мигом вынесла их за поскотину, покатив легкий плетеный ходок, в котором они сидели, по узкой затравенелой дороге вдоль Чарыша, поблескивающего на стрежах… И рыжеусый верзила-солдат, восседая на облучке, весело зыркал через плечо и негромко, вполголоса напевал, наговаривал разудалую прибаутку, словно бы намекая на что-то серьезное, отчего сердце Парашкино екало и замирало. «И-эх!» — делал солдат междометный зачин и единым духом выпаливал:
Тятька рыжий
и я рыжий,
рыжу в жены себе взял,
рыжий поп нас обвенчал,
Рыжка по дому домчал…
Ползунов, слушая вполуха этот нехитрый (а может, и хитрый) напев, рассеянно улыбался. А Парашка, млея от какого-то странного нетерпения (что-то ждет ее впереди?), поглядывала сбоку на шихтмейстера, щуря крушинного цвета глаза, и еще крепче, теснее прижимала к горячим коленям тугой узел с пожитками — все ее приданое. И мысленно вторила, переиначивая на свой лад: «рыжий в жены меня взял, Рыжка до дому домчал…»
Так и явились они под вечер на пристань.
И когда вышли из коляски, ступив на землю и двинувшись не спеша к дому, там их уже поджидали, раскрыв рты от удивления, и Яшутка с Ермолаем, и денщик Семен… Последний был столь ошарашен пригожестью новоявленной молодицы, что и глаз отвести не мог, остолбенев у крыльца. Ползунов, поравнявшись, глянул на полорото застывшего денщика, усмехнулся и походя бросил:
— Солдат Бархатов, притвори ворота. — Слушаюсь! — разом очнулся денщик и кинулся было исполнять приказ, но, пробежав несколько шагов, остановился и виновато растерянно доложил: — Дак они, ваше благородие, закрыты.
Похоже он так и не понял, какие «ворота» подразумевал шихтмейстер. А Ползунов и не слушал уже денщика, поднимаясь на крыльцо и входя в сенцы вместе с Парашкой, шедшей рядом и двумя руками, словно грудного ребенка, державшей перед собою узелок с пожитками…
Пелагея же встретила ее, на удивленье, спокойно, приветливо и чуточку деловито, как будто они давным-давно были знакомы — да все не случалось повидаться. Потому и доверились друг другу с первого дня, без лишних испытков и оговорок. Да и Парашка не сплоховала, не подвела, сполна оправдав это доверие проворством своим и усердием — и вскоре стала своим человеком в доме. Чему Ползунов был особенно рад. Теперь-то, когда Пелагею — в столь тягостном для нее положении — опекала эта старательная и умелая девица, готовая упредить любой каприз и любое желание хозяйки, шихтмейстер мог с головою уйти в свои дела, а то и отлучиться на день-другой по тем же делам на завод, не боясь за жену и зная наперед, что в доме будет порядок.
13
Остаток осени Ползунов потратил на обустройство черной избы, сопряженной со светлицей не только общей стеной, но и печным блезиром, выступающим в горницу заподлицо — скорее для пущего обогрева, чем для праздной красы. А измыслил шихтмейстер еще и кожух истопной, этакий хитро замкнутый горн, чертежом обозначив контуры… Зазвал двух ладных печников, Зеленцова да Вяткина, и те не столько по чертежу, сколько по его, шихтмейстера, подсказкам сотворили к зиме глинобитный чувал посреди комнаты; а для чего он понадобился шихтмейстеру, этот странный чувал, толком не знали да и дела им до того было мало, хотя Ползунов и говорил о каких-то медных, чугунных ли трубках, кои сбирался здесь выплавлять, в избяном горне…
Однако замысла своего не успел осуществить. Сбитый печниками кожух долго стоял бездельно, поскольку другие, более спешные и неотложные дела отвлекли шихтмейстера; теперь он целыми днями пропадал в гавани, где после навигации изрядно помятые и побитые коломенки подняты и поставлены на зимовку — и надо было тщательно их осмотреть да ощупать, прикинув и определив, какие справы нужны тому или другому судну и что можно сделать сейчас, не ожидая весны.
И только в конце февраля, немного освободившись, шихтмейстер вспомнил о вовсе пока неиспользованном, впусте торчавшем посреди черной избы глинобитном горне. Осмотрел его заново, велел денщику разом — одна нога здесь, другая там! — найти Парашку и принести воды.
— Да помоги девке, — кинул вдогонку, — а то ж не догадаешься…
Однако вскоре денщик вернулся и виновато доложил:
— Парашка, ваше благородие, как и велено, убегла за водой…
— А ты? — глянул на него шихтмейстер.
— А я?.. — помялся денщик, отводя глаза — Меня, ваше благородие, она отринула… обойдусь, говорит, без помоги.
— Ну, ну, — усмехнулся шихтмейстер и более ничего не сказал, а только подумал: и вправду, наверное, силой милому не быть! Такой вот расклад получается: солдат Бархатов души в ней не чает, глаз не спускает с нее, а Парашка, зная об этом, ноль внимания на него, лишь посмеивается, пресекая всякий шаг, любую с его стороны попытку так или иначе приблизиться, оказать ей какую-нибудь услугу… Куда там! И видеть того не желает. Отвергнутый Семен мучается, переживает, кусая губы от бессилия, а ей — хоть бы хны!
Вот и теперь, брякнув коромыслом за дверью, вошла с водою, поставила ведра, ни капли не расплескав, и глянула на шихтмейстера крушинно-черными глазами, Семена же, стоявшего рядом, и вовсе не замечала:
— А зачем вам сэстоль воды? — смотрела все так же прямо и весело. — Может, пол надо помыть? Дак я мигом.
— Не надо, — окоротил ее Ползунов. — А воду оставь. Горн будем топить.
— Ой, как интересно! — невесть чему обрадовалась Парашка, блеснув омутовою глубиной глаз. И попросила: — А можно побыть здесь, когда затопите?
— Ну, коли так любопытно, побудь, — разрешил Ползунов, посмеиваясь и невольно заражаясь ее настроением.
Вечером, еще засветло, явился Михайло Булатов, служивший в доме шихтмейстера истопником, принес беремя дров, нащепал от сухого полена лучин и первым делом затопил голландку, выходившую блезиром в светлицу, а потом и к стоявшему наособицу, посреди избы, горну подступился — и такой в нем огонь развел, что вскоре дощатый кожух начал потрескивать и опасно дымиться… Пришлось водой окатить его, остужая.
— Все, Михайло, на сегодня хватит, — распорядился Ползунов. — Больше не подкладывай. А тесины с кожуха надо снять…
И ушел в дом. Удалился в свой закуток, вздув свечу. Пошуршал бумагами. Но что-то не работалось, мысли не шли в голову, и он решил отложить все до утра. Разделся, лег в постель. И, едва коснулся подушки, тотчас уснул… и увидел перед собою ярко пылающий горн, дверца которого настежь открыта и дышит в лицо жаром… А он, шихтмейстер, как будто присев на корточки, достает откуда-то из-за спины тонкие медные трубочки и бросает, бросает в этот пышущий жар, что дрова, и они тут же, охваченные багровым неистовым пламенем, начинают трещать и дымиться… И вся изба уже полна дыма, нечем дышать. «Гори-им! — кричит невесть откуда взявшийся денщик, толкая шихтмейстера изо всей силы в плечо. — Горим, ваше благородие, очнитесь!..»