Вот оно, спасение! Прежде всего свет, потом пар в трубах отопления, новые насосы, которые осушат каюты — выкачают воду с чаем…
ОТКРЫТЫЙ ЛИСТ
Для меня на этом оборвались разговоры грузчиков о «Лавалете». В будку, где стояли весы, вошёл отец:
— Ты чего тут?
— Я принёс тебе поесть. На дорогу. Ты тоже идёшь в море?
— Иду.
Отец взял из моих рук узелок и пробормотал что-то вроде «выдумывают тоже» или «вечно эти заботы». Он перекладывал кастрюльки и баночки из кулька в свою сумку, которую всегда брал с собой в море, а я тихо так сказал:
— А я?
Конечно, отец мог не расслышать или сделать вид, что не расслышал: в порту было шумно, особенно в тот штормовой день. Но мой отец не любил хитрить — даже в самом малом.
Он сказал:
— Я обещал тебя взять в море — и возьму. Но сегодня очень опасно. Нельзя. Понял?
— Понял. Мне идти домой?
— Погоди. Вот идёт Гегалашвили.
Капитан «Диспашора» всегда был порывистым и быстрым. Но в этот раз он так стремительно влетел в будку, как будто за ним гнались.
— Слыхал про «Лавалета»?! — выкрикнул он ещё с порога.
— Что-то слышал, — сказал отец. — «Лавалет» — опытный спасатель.
— Пират он, а не спасатель! — Гегалашвили обвёл глазами будку, скользнул взглядом по мне, но не задержался, будто я был из стекла или меня вовсе не было здесь. — Нет, ты подумай! — бушевал он. — Капитан «Лавалета» предложил капитану «Карелии» подписать открытый лист.
— Не может быть! — воскликнул отец. — Ты шутишь, Самсон. Там же люди гибнут.
— А, — махнул рукой Гегалашвили, — что люди, когда можно заработать доллары!.. Им эти зелёные бумажки всегда дороже человека!
— Ка-а-апитан! — прокричал кто-то за дверью.
— Ну, до свиданья! — Отец протянул мне руку.
Они уходили. Меня не взяли. Но в то время я думал о другом: «Неужели это возможно?» Открытый лист. Я знал, что это значит. Чистый лист бумаги, на котором написано только, что такой-то капитан берётся спасти погибающий корабль. А хозяин этого корабля, если корабль будет спасён, уплачивает сумму. И в этом месте стоят точечки. И спасатель потом проставляет любую сумму: самую высокую. Закон требует только одного: чтобы сумма эта была не выше стоимости спасённого корабля. Подписывают открытый лист, когда знают: всё равно корабль на дне моря и никто, кроме этого спасателя, не берётся его поднять. Да, так бывает, когда вытаскивают ржавое железо, мёртвый корабль, облепленный ракушками. А тут — люди. Им грозит смерть. Как же можно пользоваться этим и предлагать открытый лист? И во что ценить спасённых людей? Разве есть цена человеческой жизни?! Это всё равно, как если бы с человеком случилось несчастье — он попал бы под машину или под колёса трамвая, истекал бы кровью, а в это время примчалась бы «скорая помощь» и врач сказал бы раненому: «Подпишите открытый лист, по которому обязуетесь уплатить мне любую сумму, и только тогда я повезу вас в больницу, попытаюсь спасти вам жизнь».
Отец и Гегалашвили были уже в дверях, когда я услышал, как капитан, должно быть отвечая на вопросы отца, сказал:
— Да, заболел переводчик. Заболел!
— Стоп! — Отец повернулся и махнул мне рукой: — Поехали, Тельняшка. Будешь переводчиком.
В МОРЕ
Отец говорил мне, что, уходя в море, всегда с особой любовью смотрел на берег. Разве может быть уверен моряк, что он вернётся? И в эти минуты я заметил, как прав был отец. Никогда я не видел порт родного города, порт, в котором я проводил половину своей жизни, так ясно, выпукло, будто смотрел в стёкла стереоскопа. Такой аппарат, похожий на бинокль, был у меня дома. В него закладывались картинки с двумя одинаковыми изображениями. Посмотришь в стёкла и увидишь всё, как в жизни, — выпукло, чётко, ясно. Только что не движется. Да, таким я увидел порт в последние минуты прощания.
Мы отправились на «Диспашоре». Поднимаясь по узкому трапу на борт, я думал о том, как опишу всё это путешествие в своём дневнике, — всё, начиная с этого момента: я иду по узкой доске с набитыми на неё поперечными планками, а ветер изо всех сил старается сбросить меня в воду. Море окатывает меня брызгами, трап скользкий — он качается, уходит из-под ног, и в этот миг мой желудок подступает к сердцу, губы сохнут, струйка пота течёт по спине. А всё равно хорошо! Я чувствую себя одним из героев морских рассказов писателя Станюковича.
Если бы меня спросили, что я люблю больше всего на свете, я бы ответил, не задумываясь: «Море!»
И как же я презирал людей, боявшихся качки или спрашивающих меня: «Мальчик, а что это за полоски на твоей маечке?»
«Маечке»?! Нет, вы послушайте: надо же такое придумать. Взрослые люди и не знают, что такое тельняшка — моряцкая рубашка. Вы, может быть, не верите мне, что есть ещё на свете такие люди. Их сколько хотите. Да хотя бы Криади. Живёт в приморском городе, а говорит (я сам слышал): «Этот парусник долго поднимал якорь, отошёл от первого причала и потом только сообразил, что ветра нет, спустил паруса и запыхтел мотором».
Здорово сказано! Будь я учителем, я бы за такой рассказ поставил кол. Ну кто говорит «поднимал якорь», когда даже Муська знает, что якорь выбирают. А вот тоже выражение: «Отошёл от причала». Это корабль-то отошёл! Не отошёл, конечно же, а отшвартовался. Ребёнку, кажется, ясно. Дальше. Нет, вы подумайте: в одном предложении столько ошибок! «Спустить парус». Ну сказал бы: «Убрать паруса». Всё-таки понятнее. Хотя тоже не ахти как точно. Настоящий моряк скажет, вы же знаете это: «Срубили мачту». И всем ясно, что убрали паруса…
Мы разворачиваемся по ветру и покидаем порт. Впереди широкая корма парохода «Пушкин». Она поднимается и опускается, как качели. Кормовая мачта парохода кажется мне очень высокой. Она чертит в свинцовом небе круги и петли. Кажется, что это не мачта, а гигантский карандаш, которым великан пишет по грифельной доске.
Мимо нас проплыл маяк. Он поразил меня. Я-то и не знал, что он такой огромный. Маяк всегда казался мне лёгким, красивым — чем-то вроде перечницы на столе или флакона для духов. А тут громадный — выше кормовой мачты идущего впереди парохода.
За маяком волнение усилилось. И вдруг я почувствовал, что мне трудно дышать, что небо падает на палубу, а море становится дыбом…
Я лежал на узкой койке, закрыв глаза.
— Вот видишь, — говорил мне отец, — просился в море, а сам сразу же скис. Разве можно смотреть на верхушку мачты? От этого только сильнее кружится голова. Теперь, когда спустился в кубрик, лежи спокойно и ни о чём не думай. Обойдётся.
Да, не думай. Я думал и думал всё время об одном: «Зачем я так рвался в море? Сидел бы сейчас дома, готовил уроки (даже это занятие казалось мне теперь заманчивым), слушал бы, как за окном воет ветер. А в комнате тепло, светло и, главное, пол, стены и потолок стоят на месте — их не бросает из стороны в сторону. Они не лезут на тебя снизу, сверху и с боков. Нет, — клялся я сам себе, — ни за что, никогда, никакая сила не оторвёт теперь меня от земли!»
А ведь совсем недавно во мне бушевали храбрость и нетерпение, давнишнее желание стать спасателем и любопытство: стремление к новым ощущениям и испытаниям — пусть даже самым трудным.
Стук судовой машины, шум волн, свист ветра — всё это сливалось у меня в один сплошной гул.
И в гуле этом я услышал голос отца:
— Ты не спишь? Постарайся подняться. Идём наверх. Пришло время отработать тебе за то, что тебя взяли на корабль. Только смотри не осрамись.
«Что это? — подумал я. — Ведь отец сам же говорил мне, чтобы я, спустившись в кубрик, не поднимался больше наверх. И это так было на него не похоже — менять своё решение. Да, должно быть, что-то действительно серьёзное».
Но как же мне тяжело было оторваться от койки! Я знал, мы уже учили, что есть сила притяжения земли. Но здесь, в кубрике, сила эта в сто раз усилилась. Койка держала меня, тянула вниз. И тут я сказал себе: «Воля!» И вскочил рывком.