Наверное, эти письма были самым жестоким наказанием из тех, что изобрели кубинцы. Мужчины, которые с хладнокровием перенесли столько страданий, теперь, пытаясь составить послание родственникам, плакали, вспоминая дорогие лица, которые они никогда не увидят. Огастас ушел в темный угол камеры, его голова была наполнена жуткой пустотой от подступившей неизбежности смерти. Его отец, мать и сестра умерли, только братья еще были живы, но их давно уже не заботила его судьба. Они были черствыми людьми и, без сомнения, уже решили, что он погиб на западной границе в какой-нибудь глупой стычке с индейцами. Не было у него и возлюбленной, которой бы он мог написать, – самые трогательные его воспоминания касались маленькой шлюхи с иссиня-черными волосами по имени Люси, с которой он провел несколько приятных дней год назад в публичном доме мадам Дженни в Сент-Луисе. Он не льстил себе, что она его запомнила. На самом деле никто не будет тосковать по нему, когда кубинские пули отправят его в другой мир. Его имя и лицо будут совсем забыты.
Эти горькие раздумья вызвали у бедного Огастаса Дойла приступ глубокого уныния, им овладела грустная апатия, присущая осужденным, ждущим назначенного часа. Через некоторое время подошел полковник Криттенден и присел на корточки рядом с Огастасом. Он сказал, что закончил письмо, адресованное отцу в Кентукки, куда он добавил небольшие послания, адресованные матери и сестрам.
– Я попросил дорогого отца самого сообщить им скорбную весть о моей гибели, – сказал он. – Должен сказать, это разобьет его сердце.
Его руки сильно дрожали, и ему пришлось, как школьнику, зажать их между коленей, чтобы успокоиться.
– А что с твоим письмом?
– Я ничего не пишу, – сказал Огастас. – Мне некому писать.
– Совсем некому?
Огастас отвернулся, показав этим, что хочет остаться один, и полковник отошел, чтобы подбодрить другого рыдающего товарища. Некоторые мужчины нервно мерили камеру шагами, другие дрожащими голосами произносили молитвы Всемогущему. Эти письма были подлым ударом в спину: они превратили смелых кентуккийских добровольцев в жалкие тени. Теперь небо в высоком окне казармы начало розоветь, предвещая рассвет; в вышине сияла запоздалая звезда. За толстой дверью послышалось зловещее бряцанье ключей тюремщика, скрип сапог по каменным плитам и приглушенный смех. Появился охранник и объявил по-испански, что через несколько минут прибудет конвой. Огастас вжался в угол, крепко зажмурив глаза. И вдруг, в этой успокоительной темноте, ему в голову пришла одна идея, сверкающая, как та единственная звезда на розовеющем небесном своде. Он понял, что это лучшая идея из всех, когда-либо приходивших ему в голову.
Он выскочил из угла, схватил бумагу и перо и несколько минут яростно писал. Только он посыпал чернила песком и написал на обороте адрес, как вернулся охранник, чтобы собрать письма. Поднялось солнце, и на пристань вернулась безжалостная жара. Кентуккийских добровольцев, окруженных целым полком солдат под предводительством капитана Манина, строем повели к площади, где день назад был казнен генерал Лопес. Но теперь это место было не узнать: его, как пол скотобойни, очистили от всего лишнего. Эшафот ночью увезли, и теперь кентуккийцы стояли лицом к пустой стене с щербинами от мушкетных пуль. Толпа, которая собралась, чтобы утолить свою злобу видом их смерти, была в самом отвратительном настроении. Между зрителями то там, то здесь вспыхивали драки; с соседней улицы слышались звон бьющегося стекла и пронзительные женские крики.
С кентуккийцев сняли цепи, первую группу из четырех человек поставили на колени лицом к стене. Затем отряд кубинских солдат встал в шеренгу и начал стрелять залп за залпом. Выстрелы были такими неумелыми, что двое кентуккийцев умерли не сразу, а упали на землю, корчась и воя от боли на залитых кровью булыжниках. Капитан Манин приказал прикончить этих несчастных – разбить им головы прикладами мушкетов. Толпа ревела, глядя на этот жестокий спектакль; черепа раскалывались с хлюпающим звуком, и на землю вытекало что-то серое.
Полковник Криттенден и Огастас по какой-то причине стояли в группе, которая должна была участвовать в этой нелепой бойне последней. Тела их товарищей лежали кровавой грудой вдоль стены, некоторые все еще дергались. Полковник Криттенден повернулся и пожал Огастасу руку.
– Я не много о вас знаю, – сказал он. – И вы обо мне тоже. Но вы – последний мой друг в этом мире. Меня зовут Джозеф.
Огастас повернулся к солнцу и зажмурился, чтобы сдержать слезы.
– Друг Джозеф, – сказал он, – я, несомненно, буду искать вас, когда попаду туда, куда направляетесь вы, и мы поднимем небесный графин с виски за наши грешные деньки на земле, но, возможно, пройдет немало лет, прежде чем я там появлюсь, так что простимся же на некоторое время.
Лицо полковника помрачнело.
– Вы умрете рядом со мной, – мягко сказал он. – Вы должны смириться с этим и принять смерть, как храбрый кентуккиец.
– Вспомните, я ведь из Виргинии, – сказал Огастас. – А нас убить сложнее, чем остальных. Вы бы хотели передать своему папе еще что-нибудь, кроме того, что написали в письме?
Криттенден не успел ответить на этот нелепый вопрос, потому что к ним подошли солдаты, взяли полковника и двоих оставшихся кентуккийцев и подвели к стене смерти. Но Огастаса не забрали. Он отвел глаза в сторону, когда прозвучал первый залп, поэтому не видел, как его друг Криттенден, у которого изо рта и груди текла кровь, встал на ноги и погрозил толпе кулаком.
– Никто, кроме Бога, не поставит кентуккийца на колени. И он всегда умирает, глядя врагу в лицо! – прокричал он, прежде чем второй залп сразил его.
Когда полк кубинцев построился вокруг Огастаса Дойла, который один избежал участи храбрых кентуккийских добровольцев, толпа стала неуправляемой. Кровожадный вой прокатился по жаркому, беспощадному кубинскому небу, люди ринулись к груде мертвых кентуккийцев, растащили по площади тела товарищей Огастаса и разорвали их на куски, словно стая изголодавшихся животных.
Позже, в тот же день, Огастасу Дойлу позволили принять ванну и побриться и принесли чистый прочный костюм. Он оделся, поел жареного мяса с фасолью и выпил пива, и в этом сытом и спокойном состоянии его доставили к капитану Манину в задние покои резиденции генерал-капитана Кубы.
Капитан Манин пожал Огастасу руку, принес извинения за недавние печальные события, усадил в плюшевое кресло, предложил сигару и стакан сладкого рома, слегка разбавленного соком лайма. Огастас зажег сигару и принялся пускать в потолок колечки дыма, дожидаясь, когда заговорит кубинец. Наконец капитан вытащил из груды бумаг на столе письмо Огастаса и учтиво протянул ему.
– Полагаю, теперь нам не нужно будет его отправлять, – сказал он.
– Думаю, не нужно, – сказал Дойл. Он сложил письмо и сунул его в карман рубашки.
– Разумеется, на ваше имя заказан билет на пакетбот до Нового Орлеана, – сказал капитан. – Могу ли я или мои подчиненные сделать что-нибудь для того, чтобы последние часы на Кубе вы провели более приятно?
Огастас задумался, медленно обводя взглядом со вкусом обставленную комнату. Он увидел прекрасные старинные картины на стене, темную тяжелую мебель, часы, инкрустированные жемчугом, затем взгляд его упал на небольшой красивый нож с рукоятью в виде обнаженной женщины, висевший на расшитом золотом поясе капитана Манина.
– Есть кое-что, капитан, – сказал Дойл, указывая на нож. – Как насчет ножа в качестве сувенира?
– Разумеется, – ответил капитан без колебания. Он снял с пояса нож и протянул Огастасу. – Что-нибудь еще?
– Да, – ответил Огастас. – Скажем, восемьсот долларов испанскими золотыми монетами в запертом на замок дорожном сундуке в моей каюте на борту пакетбота. Назовем это компенсацией за перенесенные страдания.
– Разумная цена, – вежливо кивнул капитан, – учитывая обстоятельства.
Он топнул каблуком сапога по отполированным плиткам пола, и из смежного кабинета прибежал адъютант. Манин начал было переводить эту просьбу, как вдруг Огастас поднял руку.