— Эка красота… красота-то какая! — с полным наслаждающимся вздохом раздался тихий голос позади путников.
Оба обернулись. За ними стоял старец и глядел вдаль, на закат, на горы и воды, играющие золотыми, струистыми полосами. На лице его стояла безмятежная, светлая улыбка.
— Ну, вот, детушки, теперь и костерок разложим, пообсушимся да картошки подварим, дело-то и ладно будет!
И он опустился на несколько сажен в овраг. Там находилась другая небольшая пещерка. На полу был сложен валежник, сухолистье да дрова, а под потолком сережками подвешены связки вяленой рыбы облы, которую поволжане зовут «воблой», мережи да лесы с удочками. Старик иногда занимался рыболовством. Он притащил теперь из своего запасного магазина связку сухой воблы да охапку хвороста и разложил костер на площадке, пред входом в свою келью. Две-три пригоршни прошлогодних листьев, подожженных с помощью трута, быстро занялись пламенем: огонек затрещал и побежал по прутьям, из костра закурился едкий белый дымок. Чрез несколько минут валежник горячо разгорелся. Старик подвесил над ним на треноге небольшой котелок с водой и картофелем и, вместе с гостями своими, присел на корточках, поближе к огню, сушиться. Те ждали, что он начнет спрашивать их, что за люди, откуда и куда путь держат и зачем идут; но старик даже и не подумал предложить хоть один из подобных вопросов. Это все было для него дело постороннее, чуждое, мирское; он знал только, что к нему пришли два человека просить гостеприимства, и радушно предложил им все, что мог, как предложил бы каждому, кто пришел бы к нему за этим.
— Что, дедушка, хорошо в пустыне-то? — спросил Василий Свитка.
— Хорошо, милый человек, хорошо! Тихо!
— И не страшно тебе?
— Зачем страшно? Человек одного только гнева Божьего да дня судного страшиться должен.
— А зверь всякий? а змеи? Ведь тут их всего этого страсть! — подхватил Шишкин.
— Зверь не трогает и змея не кусает, потому им от Бога такой предел положен. Зверя ты не тронь, и он тебя не тронет. Он на этот счет тоже справедливый. Ну опять же кто Бога знает, тому по писанию "дадеся власть наступити на змию и скорпию и на всю силу вражию". Значит, чего ж тут страшиться? Надо только веру имати. Сказано: "от Господа вся возможная суть".
— И в мир не хочется? — спросил Свитка.
Старец тихо поглядел на него и взгляд его словно бы выразил: чего это малый пытает-то блазно?
— В мир? — молвил он, помолчав немного. — Да что в миру-то делать? Я и тут в мире… Вот он, мир Божий, окрест меня… и тих и прекрасен… Чего же еще-то?
— Да, чем дальше от людей, тем лучше, — заметил Шишкин. — Теперь в миру-то Бог весть что делается!.. Кажись, никогда еще такого не бывало… Веру, дедушка, обижают!
Старик внимательно посмотрел на юношу.
— Веру? Какую такую веру-то?
— Нашу, дедушка, нашу! Христианскую.
— Кто ж обижает-то?
— Как кто!.. Известно, начальство, власти…
Тот, прежде чем ответить, еще раз внимательно поглядел на обоих.
— За что ж им свою-то веру обижать? — возразил он. — Они, напротив того, блюдут свою веру-то; им не стать обижать ее.
— Да им это все одно, дедушка!
Старик тихо улыбнулся. "Молодо- зелено", — сказала улыбка его.
— Нет, чадушко, не все одно! — вздохнул он. — Ты какую веру разумеешь-то? Веры есть разные, и всяка себя православной нарицает. Кабы нашу веру обижать, ну, это дело иное, потому вера наша старозаконная. Она же просия древле с южных стран, от Киева-града. А ныне пошла все вера искаженная ляшецами да щепотниками. Одни только наши отцы, что живут в немцах да в турках, прости Господи, остались невредимы в вере-то. А спаслись они по старым книгам, которые писаны прежде Никона патриарха, ходяще по образу Божию и по подобию его. А которые и по России живут, так и тех, слышно, ныне не трогают. Да и что же трогать, коли они, по писанию, крыяхуся в горах и вертепах, и в пропастях земных, и никому никакого зла не творят?
— Э, дедушка! да мало ли гонений на вас бывало! Так неужто же все это терпеть!.. Да до коих же пор?
— А что же, милый? Гоненьев точно что много было. Ну, гонимы — и терпим; хулимы — утешаемся о Господе нашем. Упование наше Отец, прибежище наше Сын, покровитель есть Дух Свят, и защита наша есть сам Спаситель, равно соцарствующий Святой Троице. Ты вот так строптиво мыслишь: до коих, мол, пор терпеть-то?.. А что сказано-то? Сказано: "претерпевый до конца, той спасен будет". Значит и терпи.
— Да; вот как поляки, например, те тоже так рассуждают, — сказал Свитка. — Их тоже в Польше уж как ведь мучают! И казнят и огнем жгут, и в Сибирь ссылают тысячами, а они все терпели и терпят… Только собираются всем народом в церковь Богу молиться за свое горе, чтобы Бог избавил их, а в них тут, в самом же храме Божьем, из ружья стреляют, штыками колют… и женщин, и малых детей, всех без разбору!
Старик сострадательно покачал головою.
— Кто ж это их так-то? — спросил он.
— Как кто!.. Да все наши же, русские! Солдаты… начальство.
— Ну, нет, милый! Это ты, должно, блазное слово молвишь! Чтобы русский человек малых ребят стал штыком колоть, этого ни в жизнь невозможно! Вот у нас, точно что бывало, злотворцы наши, чиновники земские понаедут, молельни позапирают, иконы святые отберут, иной озорник и надругательство какое сотворит, это все точно бывает об иную пору, а чтобы баб с ребятами в церкви колоть — это уж неправда!
— Чего неправда! — горячо подхватил Шишкин; — а вот недавно еще, с месяц назад, в Славнобубенской губернии, в Высоких Снежках, помещики да генералы с солдатами по мужикам стреляли! Сколько народу-то перебили, говорят! Страсти просто!
— Для чего ж это они стреляли? — недоверчиво спросил старец.
— А так вот! Здорово живешь!
Тот с видимым недоверием сомнительно покачал головою.
— Нет, что-нибудь да не так, — сказал он. — Здорово живешь стрелять не станут… Знавал я некогда и Высокие Снежки, хорошее село. Только там ведь больше все, почитай, народ никонианец живет. За что ж в них стрелять-то. Помещику своих крестьян морить — себе же убыток.
— А за то, за самое, что им теперь волю дали! Помещики злы на это!
— Хм… злы-то, оно может и злы, да ведь кто же волю-то дал? Ведь царь дал? А солдаты чьи? Все царские же? Так как же ж царь пошлет солдат бить крестьян за свою же волю? Это ты, малый, невесть, что городишь! Тут, верно, что-нибудь да не так!..
— Да ведь бьют же, например, хоть тех же самых поляков, ни за что, ни про что! — подвернул Свитка свое слово.
— Поляка коли и бьют, так за то, что поляк бунтует, — уверенно возразил старик. — Он еще издревле мутит землю Русскую, все под свой римский крыж поддать нас хочет, за то его и бьют… Поляка, милый, бьют за дело. А впрочем, не нашему разуму судить про то! — решительно завершил старик, — и вы меня, милые, такими речами не блазните! не смущайте меня!.. Я этих самых дел не знаю, и не верю вам, и слушать не желаю!.. Мне не о том надлежит помышление иметь! А вот и картошка никак поспела! — заглянул он в котелок. — Вот и поедим с рыбицей. Ешьте себе, ничтоже сумняся! Милости просим!
Он отделил себе в особую посудинку несколько картофелин, а остальные подвинул гостям своим. И все молча, с молитвой, по примеру старика, принялись за ужин.
Наступила уже ночь, а с ее тишиной стало ощутительным то особенное явление, которое летом всегда замечается на Волге: вдруг, откуда-то с юга пахнет в лицо тебе струя теплого, сильно нагретого воздуха, обвеет всего тебя своим нежащим, мягким дыханием, то вдруг вслед за тем, с северо-востока резким холодком потянет и опять, спустя некоторое время, теплая струя, и опять холодок, а в промежутках — ровная тишь и мягкая ночная прохлада. Из-за гор показался край полного месяца в темно-синем, чистом небе, и сквозь необыкновенно прозрачный воздух на золотистом диске этого месяца отчетливо и резко вырисовывались черные ветви молодых деревьев на той вершине, из-за которой он прорезывался. Где-то иволга тихо стонала; дикие утки крякали изредка под берегом, а по воде, волнистыми струями, начинали бродить прозрачные туманы. И тихое безмолвие жегулевской ночи нарушалось иногда только мерным шумом парохода, который выбрасывал из трубы мириады красных искорок, длинной полосой кружившихся змейками за кормою.