Была склонность к воплощению себя в воображаемые образы и в отношении костюмов. Так, в юношестве любил одеваться в воображаемых героев. Это у него появилось после того, как посетил впервые несколько спектаклей в театре. Уже во время пребывания в Коктебеле в 1924 г. принял раз участие, вместе с Брюсовым, в одном вечере импровизации. В очень короткий срок, не более 10 минут, переоделся и загримировался под авантюриста, наложил соответствующие штрихи на лицо, расположил соответствующим образом шляпу, рубашку, придал лицу «гориллообразное» выражение. Провел свою роль очень хорошо.[468]
Обладал необыкновенно развитой способностью изображать животных.[469] Неподражаемо мог представлять, например, собаку, передавая ее движения хвостом, лапами, рычание и вздохи. Передавал спокойное и презрительное жмуренье кота, движение хобота слона при помощи движений носа и рук, притопывал при этом ногой, гримасничанье и пляску обезьянки под шарманку, переваливание медведя и движения целого ряда других зверей.
Удавались, главным образом, выразительные движения зверей, подражание голосам животных в его передаче занимали сравнительно малое место.
Игра на музыкальных инструментах.
В детстве и юношестве играл на рояле, техника, по-видимому, была невысокая. В дальнейшем ни на каких музыкальных инструментах не играл. В 1923 г. за границей принимал одно время участие в каком-то джаз-банде, манипулировал при этом какими-то колотушками или трещотками.
Речь.
Голос средней высоты, с очень хорошей дикцией – необыкновенно отчетливый, громкий и звучный. Когда волновался или уставал, то голос часто приобретал крикливость, переходил в крик.
Это в особенности стало заметно в последние годы. Шепотом говорил очень редко, этого не любил.
Речь очень быстрая, иногда настолько, что не успевал договаривать слова. Во время разговора была манера часто обращаться к собеседнику с фразой: «Вы понимаете», причем эта фраза произносилась настолько быстро, что превращалась в какой-то нерасчлененный возглас. Но иногда во время потока речи, когда доходил до какого-то «ударного» места, вдруг резко менял ритм речи, произнесение слов становилось растянутым. Благодаря этим изменениям речь его была очень выразительна.
Необычайно богатая и красочная палитра выразительных интонаций и нюансов голоса, не только в произнесении отдельных слов, но вплоть до букв: "голос, который шел как бы прямо к сердцу, звучащий настолько ритмично, что по сравнению с ним все остальные голоса казались как бы «тянучими».
Мог необычайно тонко передавать при помощи разнообразнейших оттенков модуляций содержание стихов, которые произносил.
Речь лилась плавно и свободно. Когда бывали задержки из-за подбора слов, то растягивал это место, пока не находил нужных выражений. Это бывало, главным образом, когда выступал как лектор; в разговорной речи этого не замечалось.
Случаев выпадения из памяти отдельных слов или неумения их произнести не отмечалось, то же в отношении смысла или значения отдельных слов.
Грамматическое и синтаксическое построение речи в общем правильное. Но в последние годы, особенно сильно в последний год, отмечалось расхождение, несогласованность в падежах и родах отдельных слов. В наибольшей степени это выражалось в письменной речи, ему приходилось в дальнейшем делать соответствующие поправки в своих рукописях.
Не удается выяснить, было ли ему это свойственно и ранее. Создается впечатление, что здесь всегда было его слабое место.
Пение.
Не пел. Говорил, что не в состоянии пропеть ни одной ноты. При одной мысли об этом ему становилось очень смешно. Говорил, что не представляет себе, как бы он мог петь. В то же время в первые годы поэтического творчества почти пел свои стихи на разные мелодии, которые сам же изобретал, так что их в его передаче можно было бы переложить на ноты. Писал в первые годы к своим стихам композиции, на манер романсов (голос и аккомпанемент). С технической стороны это было довольно безграмотно. Никогда не напевал, не свистел и не насвистывал.
Письмо.
Писал очень быстро, так же как и говорил. Самый процесс письма очень не любил. Последние годы (года за два до смерти) очень охотно прибегал к диктовке своих произведений жене, которая их записывала. При этом всегда расхаживал, давал волю своим жестам, сопровождающим течение мыслей. Такой способ работы ему очень нравился. Он чувствовал себя гораздо свободнее. Годился он, однако, для таких произведений, как мемуары, статьи. Чисто художественные произведения творить таким образом, по-видимому, не мог бы.
Особенно необходимо подчеркнуть большую изменчивость почерка. Это выражалось в значительном различии в почерке, которое заметно, если сравнить между собою начало письма и конец, когда начинало сказываться утомление.
Почерк менялся на протяжении всей жизни. Вначале, в молодости, он был очень мелкий, легкий, горизонтальный и неразборчивый (у отца был очень мелкий бисерный почерк, но очень четкий). В дальнейшем он стал значительно более вытянутым в вертикальном направлении.
Путем более детальных расспросов выяснилось, что перелом в почерке произошел в 1914–1916 гг., причем основную роль сыграла в этом сознательная волевая работа над почерком, направленная на то, чтобы сделать его более понятным для наборщиков. Таким образом, изменения почерка должны быть рассматриваемы как вызванные произвольным процессом. Этим объясняется то, что в последние годы писал в начале письма очень удлиненными буквами, а когда уставал, почерк становился все более мелким по мере того, как в связи с утомлением ослабевал произвольный импульс.
Пропусков букв, слогов, слов в письме не встречалось. Личные письма писал так же, как и свои произведения, очень длинные. Мог, например, написать письмо в 40 листов. Когда их писал, то писал «как следует», очень подробно, как в разговорной речи. Иногда письмо представляло собой форму дневника за несколько дней.
Никаких сокращений в письменной речи не употреблял, всегда полностью выписывал слова.
Определенного преобладания письменной или устной речи друг над другом установить нельзя. И то и другое использовал в полной мере.
Чертить не умел. «Схемы, к которым прибегал очень охотно, бывали всегда очень выразительные, но не точные». Например, если рисовал какую-нибудь фигуру, то «она прямо как жила», но в то же время могла быть исполнена технически неправильно в смысле требуемого соотношения отдельных частей. Сам про себя говорил: «прямой линии провести не умею». Не было уверенности и ровности нажима, линии получались нечеткие. Не мог работать с линейкой, несмотря на то что приходилось много чертить схем. Когда употреблял линейку, получались кляксы, сдвиги.
На основании вышеизложенного создается определенное впечатление, что в черчении была та же моторная неловкость и недостаточность координации, что отмечалось и в тонких ручных движениях вообще.
Рисование и живопись.
Ранее особой склонности к рисованию не было, рисовал только карикатуры. Потребность в рисовании появилась во второй половине жизни, примерно с 1913–1914 гг..[470] В дальнейшем она постепенно усиливалась. Сделал много самостоятельных рисунков к «Маскам» и «Москве», а также несколько набросков чернилами (например, контур фигуры сенатора Аблеухова к роману «Петербург»).
Некоторые рисунки в «Масках» были художником только оформлены по эскизам Б.Н..[471] Во всех этих рисунках чрезвычайно резко выпирает элемент гротеска, шаржа.
До 1927 г. зарисовок с натуры не было. В 1927 г., когда был на Кавказе, делал зарисовки пейзажей с натуры.[472] Все рисунки с технической стороны слабые, но необычайно импрессионистичны, насквозь проникнуты символикой. В особенности это сказывается в даваемых одними контурами рисунках горных хребтов и главным образом в сочетаниях и переходах оттенков красок. В общем, некоторые рисунки, несмотря на явную техническую слабость, производят сильное впечатление своей выразительностью.