Жестикуляция М., подобно остальным его движениям, была более выразительной и более оживленной, чем мимика.
М. была свойственна непринужденная, открытая улыбка. «Широкий рот его при этом растягивался еще больше; папироса сползала к уголкам губ» (Кассиль).
В последнее время на его лице все чаще появлялась ироническая или даже саркастическая, язвительная усмешка. М. стал улыбаться значительно реже, и почти на всех позднейших его фотографиях мы видим его сумрачным, сосредоточенным, как бы погруженным в раздумье. «Хмурый, декабрый», – говорит он сам о себе.[289] Единственная (из многих десятков) фотография, на которой мы видели М., улыбающимся мягкой, светлой улыбкой, – это его фотография с собакой на руках.[290] Быть может, тут сказалась любовь М. к животным и его снисходительная нежность к существам слабым (дети и проч.).
Смеялся М. не часто, реже, чем улыбался. Смех его носил характер благодушного, на низких нотах «рычания».
Одним из излюбленных жестов М. был жест «дирижирования», видимо связанный с процессом творчества (сочинения стихов). Опустив руку вниз, М. коротким движением кисти отбивал такт. Он любил закладывать пальцы в проймы жилета. Поглаживал свою стриженую голову рукою против волос. Желая утихомирить взволнованную (как всегда на его выступлениях) аудиторию, плавным движением простирал руку вперед. «М. через весь стол протянул мне свою длинную лапищу» (Бромберг).
Он коротко, не сильно, но и не вяло пожимал руку человека, с которым здоровался. Никогда не тряс чужую руку и не имел привычки задерживать ее в своей руке. Вообще к рукопожатию М. относился серьезно. Известно несколько случаев, когда он демонстративно не подавал руки людям, с которыми ссорился. Он делал при этом картинный жест: описывал рукой плавную дугу и закладывал руку за спину. Из присущей ему мнительности вообще – здоровался за руку с большим разбором. В моменты же эпидемий и вовсе не подавал руки никому, нося даже на борту пиджака специальный значок «Свободен от рукопожатия».
Никакой манерности или вычурности, чудаковатости в движениях М. не наблюдалось. Напротив, все движения его были очень просты и естественны. М. усвоил некоторую театральную выразительность движений. Рисовка не была ему свойственна, но М. был хорошего мнения о себе – о своем таланте, внешности и даже… фамилии, а потому охотно демонстрировал все это перед массами людей, перед огромными аудиториями. Эти же черты проглядывали и в случаях, когда М. входил в общение с незнакомыми людьми.
Способность к театральному мастерству была выражена у М. очень хорошо. Шкловский рассказывает: "Маяковский писал сценарии. Сам играл. Играл он Мартина Идена, названного им Иваном Новым… " Снимался Маяковский в сентиментальной вещи «Учительница рабочих» («Барышня и хулиган»).[291] По отзыву Мейерхольда, М. вносил в приемы своей игры много нового. «В нем, – говорит Мейерхольд, – были задатки актера будущего, актера без автора».[292] В трагедии «Владимир Маяковский», которую ставили в Ленинграде ранние футуристы, М. играл заглавную роль. Следует отметить, что М. играл и мог играть на сцене только самого себя или людей, на него похожих. Любопытно в этой связи указание Кассиля, что М. очень хотел сыграть роль Базарова.[293]
Маяковский имел голос низкий, бас, красивого металлического тембра. «Был он громадный, с басом», – говорит уже о 15-летнем М. его школьный товарищ.
«Говорил сильным голосом», – рассказывает Л.Ю. Брик. Действительно, голос у М. был очень звучный, громкий и сильный. «Голос – труба», – подтверждает Асеев.[294] Сам М. гордился, по-видимому, своим голосом, подчеркивая его силу и выразительность. Он не раз говорил, что современному поэту необходимо иметь хорошую «глотку». Описывая скандал на диспуте о живописи, Асеев рассказывает: «Шум в зале перешел в рев. Кончаловский что-то кричал, но его уже заглушал шторм голосов… тогда взвился „охоты поэта сокол-голос“ (выражение самого М.)… и перекрыл и шум зала, и хохот, и крики, и шарканье ног. Зал затих, придавленный мощью, красотой и силой никогда не слышанного еще голоса». Никулин рассказывает: "Этот полновесный голос внезапно приобретал такую мощь, что мог покрыть рев тысячи орущих глоток. И вместе с тем этот голос мог произносить теплые и дружеские слова…[295]"
Лишь в последние годы жизни голос М. стал несколько сдавать в отношении чистоты и силы звука. Голос у М. стал «негромкий и чуть надорванный» (Никулин).
Говорил М. очень четко и ясно. Привычка выступать перед огромными аудиториями заставляла его следить за ясностью и четкостью своей речи.
Говорил М. обычно низким голосом, несколько протяжно, как бы с ленцой, очень четко, выразительно, с хорошей дикцией. Известно, что М. работал над чистотой своего произношения, как это делают актеры.[296] М. очень любил в своих стихах и в разговорной речи аллитерации, в особенности на букву «р». Так, свой московский адрес он произносил, великолепно громыхая этими «рр»: «Воронцовская – Гендриков переулок!»
Голос был выразительный. «Нельзя передать легкость и своеобразие его диалога, неожиданность интонаций» (Никулин). Если с эстрады М. нужно было оттенить какую-нибудь свою остроту, основанную на тонких нюансах произношения, он делал это с исключительным блеском. Но надо сказать, что в моменты плохого настроения голос М. мог показаться маломодулирующим. Он выговаривал тогда слова «негромко и медленно, но эта медлительность могла обратиться вдруг в стремительность и легкость» (Никулин[297]).
Обычно речь М. текла всегда уверенно, ровно и сильно, нормально повышаясь и понижаясь в пределах диапазона. Говорил со средней быстротой. По сравнению с движениями речь М. производила впечатление скорее замедленной (О. Брик).
Назвать М. словоохотливым нельзя. Необходимо отметить, однако, что было как бы два М. На эстраде он был в высшей степени разговорчивым. В обычных же условиях, случалось, на него находили припадки неразговорчивости, когда бывал скуп на слова.
В раздражении повышал голос и начинал говорить торопливо, до пены на губах.
Слова он произносил правильно, правильно ставил ударения и строил фразы. Это «была блестящая русская речь» (Л.Ю. Брик). Следует отметить, однако, что на речи М. сказывалось иногда влияние наших южных говоров и некоторые слова М. произносил неправильно. Так, он говорил «ложите» вместо «кладете».
Писал М. скорее медленно. Вообще писать не любил и писал мало, письменная речь отступала по сравнению с устной на задний план. Писал очень отрывисто и лаконично, короткими фразами. Такой же отрывистый и лаконичный стиль был характерен, как известно, также и для поэтического творчества М.
Писал с орфографическими ошибками, что О.М. Брик объясняет главным образом тем, что часто писал фонетически, например, рифмуя к слову «жираф» слово «узнаф» вместо «узнав». Знаков препинания не ставил. Принося стихи в редакцию, просил проставить в рукописи «значки». Одно из детских писем, адресованное сестре Людмиле, было написано спиралью.[298]
Склонность к рисованию проявилась у М. очень рано, причем интересно, что рисунок носил уже на первых порах выраженный характер шаржа. Родные передают, что уже к 10 годам маленький М. рисовал карикатуры на различные темы семейной жизни. Так, нарисовал раз себя с дюжиной стульев (его обязанностью было расставлять стулья к обеду). Любил рисовать карандашом, любил графику, но мог писать также и акварелью, масляными красками.