Присутствующие почти не реагируют на это. Все прекрасно понимают, что проявленная судом мягкость по отношению к одним нужна лишь для того, чтобы ослабить впечатление от жестокости в отношении других.
Кто же эти другие? Четыре сержанта из Ла-Рошели и еще шестеро военных, объявленных виновными в соучастии. Только в 21 час они снова занимают места на скамье подсудимых. Уже ночь. Огромный зал парижского Дворца правосудия скудно освещен слабым, неверным пламенем нескольких светильников. В этой почти нереальной обстановке скорее угадываются силуэты Бори, Помье, Губена и Pay, одетых в военные мундиры. Председатель Монмерк зачитывает решение суда присяжных. Никто не произносит ни слова. Затем, прежде чем суд удаляется на совещание для определения меры наказания, председатель спрашивает, не хочет ли взять слова кто-либо из обвиняемых. Встает Бори. Он убедительно просит об одном: в любом случае, что бы ни произошло, позвольте нам быть вместе.
— Это не в моей компетенции, — отвечает господин де Монмерк, — но я обещаю передать вашу просьбу.
Адвокаты делают последнюю попытку. Метр Бервиль, потрясенный решением суда, говорит едва слышно. Воспользовавшись этим, прокурор Маршанги прерывает его громким голосом, в котором одновременно звучат злоба и торжество:
— Да говорите же громче, метр, вас совершенна не слышно…
— Не всякому удается сохранить спокойствие в такой печальный момент… — отвечает адвокат.
Суд удаляется па совещание. И снова начинается скорбное ожидание в почти полной темноте и в таком глубоком молчании, что можно различить отдельные слова, которыми приговоренные тихо обмениваются со своими адвокатами. Слышно, как Губен говорит своему защитнику, указывая на пустое кресло прокурора: — И подумать только — у меня целых три месяца были роялистские настроения, когда моего отца судил революционный трибунал за то, что он выступал против казни Людовика XVI…
Ему печально вторит Pay:
— А я сейчас думаю не об отце, а о матери,. Бори сидит неподвижно. Немного погодя он говорит:
— Что до меня, то я не вижу ничего постыдного в этом приговоре. Я бы только хотел ценой своей жизни спасти других.
У некоторых из сидящих в зале на глаза навертываются слезы. Но вот наконец суд возвращается. Уже час ночи. Господин Монмерк готов зачитать приговор.
Все уже знают, что он скажет. Но никто не смеет поверить в это, настолько абсурдным представляется обвинение. Неужели эти неосмотрительные юноши действительно будут отправлены на эшафот?! И только за то, что, храня молчание, они хотели Спасти своих руководителей!
Между тем настоящие виновные известны всем Это Лафайет, депутаты Манюэль и Дюпон де л'Эр, да и сам Мерилу, адвокат Бора, который находится здесь же, в зале. Виновны они, но не эти юнцы, не эти мальчики!
Голос председателя суда звучно разносится в тишине теплой сентябрьской ночи:
— Старшие сержанты Бори и Помье, сержанты Губен и Pay приговариваются к смертной казни. Сержант Гупийон свободен, но в течение 15 лет будет находиться под надзором полиции.
Наказания, назначенные другим, тоже достаточно суровы, если принять во внимание совершенные ими проступки, — от 2 до 5 лет тюрьмы. Но на это уже никто не обращает внимания. Невероятный приговор оглашен. Прокурор Маршанги может быть удовлетворен. Он получил головы этих четверых, головы четверых юношей.
И тут раздается голос сержанта Бори. Обращаясь к председателю суда, он повторяет свою просьбу:
— Господин председатель, беспристрастность, о которой вы вели этот процесс, дает мне основание просить вас не разлучать нас четверых.
Господни Монмерк взволнован больше, чем ему хотелось бы. Это заметно по его голосу, когда он, как и в первый раз, отвечает:
— Я обещаю вам написать об этой просьбе префекту полиции.
Свечи начинают потрескивать; они вот-вот погаснут. Жандармы надевают на осужденных цепи. В огромном темном зале слышно лишь их зловещее позвякивание. И снова раздается голос Бори:
— Мы заканчиваем свою карьеру в двадцать пять лет, рановато…
Потом голос Помье:
— Прощайте, друзья, мы — невиновны! Франция нас рассудит.
Один час 30 минут ночи. Все сказано,
Двадцать первое сентября 1822 года, суббота. День осеннего равноденствия. Первый день осени. Деревья еще не сбросили листву. Но сегодня будут падать не листья, а головы. В самом облике Парижа в этот день есть что-то зловещее. Никто, даже те, кого никак нельзя заподозрить в бонапартистских или республиканских взглядах, не может смириться со смертными приговорами, вынесенными четырем сержантам из Ла-Рошели, До последнего момента люди отказываются верить, что эта опереточная затея может на самом деле закончиться кровавой расправой. Оставались еще надежды на обжалование судебного приговора и на королевское помилование.
Однако ходатайство о пересмотре приговора было отклонено еще вчера. Что же касается помилования… В это утро по взбудораженному Парижу прошел слух: четырех сержантов собираются перевести из тюрьмы Бисерт, где они до сих пор находились, в тюрьму Консьержери. Казнь состоится сегодня же на старинной Гревской площади, которая недавно была переименована в площадь Отель-де-Виль.
И уже рассказывают мрачный анекдот о том, как один из адвокатов в последний раз попытался добиться помилования для четырех молодых людей. В ответ Людовик XVIII спросил его:
— Когда должна состояться казнь?
— Двадцать первого сентября, сир, в пять часов вечера.
— Хорошо, в этот день я и распоряжусь о помиловании. Именно в этот день… в шесть часов вечера…
Итак, помилования тоже не будет. Всякая надежда исчезает при виде военных, заполняющих набережные Сены, при виде патрулей, расхаживающих в центре Парижа. Решение принято, неотвратимое вот-вот совершится.
Этот слух распространяется с быстротой молнии, и город приходит в движение. Из Сен-Жермсн-де-Пре, из узких улочек Монтань-Сент-Женевьер, аристократических кварталов Марэ, — отовсюду стекаются люди к месту казни.
Значит, на этой зловещей площади, которая раньше носила название Гревской, и разыграется последний акт драмы. Эта площадь, на которой в течение многих веков было пролито столько крови, которая видела столько искалеченных тел, страдающей плоти, станет свидетельницей того, как падут головы четырех сержантов из Ла-Рошели.
Толпа серьезна, молчалива. Есть, конечно, и такие, которых привлекает само зрелище казни, но на этот раз их меньшинство. Жители Парижа пришли на казнь Бори и его товарищей не как на спектакль. Да, они собираются присутствовать на казни, но не в качестве зрителей, а как родственники, друзья, отдающие им последний долг.
И сейчас, так же как это было во Дворце правосудия в самом начале процесса, на устах у всех те же слова:
— Какие же они молодые!..
На площади Отель-де-Виль, окруженной кольцом солдат и полицейских, собралось пятьдесят тысяч человек. Плотники сколачивают помост, на котором будет установлена гильотина.
Мрачен этот осенний день: ни длинный, ни короткий, ни теплый, ни холодный. В этот день четыре сержанта из Ла-Рошели станут народными героями.
А ведь народ не жалует тех, кто расправляется с его героями. Их приносят в жертву на алтарь государства, карающей и злобной десницей которого стал прокурор Маршанги. Они сейчас будут казнены в назидание другим. Так решили Людовик XVIII и его правительство.
Пока тянутся долгие часы ожидания, люди разговаривают друг с другом. И никто не проявляет ни малейшей симпатии к руководителям общества карбонариев, к этим «господам» из «высокой» венты: Лафайету, Манюэлю. Дюпон де л'Эру, адвокату Бори Мерилу—ко всем так называемым революционерам, которые спрятались за спины неопытных юношей, а сами готовы были принять на себя руководство только в том случае, если бы события развивались благоприятным для них образом. Депутату Манюэлю приписывают слова, которые могут служить образчиком самого подлого и циничного утешения:
— Они умрут достойно!
А ведь Бори и его друзьям достаточно было бы сказать лишь слово. Как раз в это время их, возможно, допрашивали в тюрьме Консьержери, убеждали сделать последние признания. Одно слово, имена двух-трех руководителей — и расследование начнется заново, казнь будет отложена, и, конечно же, будет помилование.