И долго не мог взять в толк Кафых, чем так сильно разгневал он этого великана, пока из относимых поднявшимся ураганом обрывков слов не понял, к ужасу своему и к безмерному удивлению, что погубил он, Кафых, — глупый и несчастный глава рода Тынух, — всю землю. Всю, — от края её и до края, и что не даст ему прощения теперь ни небо, ни та суровая почва, на которой он родился и взрос.
И оболочка Камня лежала в стороне, — чёрная, зловещая и словно запёкшаяся от обильно пролитой на неё человеческой крови. Из неё будто вылупилось, а скорее, вывалилось, вырвалось какое-то живое и до сумасшествия злое существо, на прощание оплавив, обуглив и разворотив нещадно такую аккуратную до этого «скорлупу». Дымясь остывающими обломками, она отлёживаясь в стороне, на кучке ссохшегося в прелый орех щебня, — пустая и одинокая, чуждая всему этому миру. Как будто глумясь и злорадствуя над тем, что родив монстра, она умудрилась даже переложить ответственность за рушащиеся основы мира на самую ничтожную букашку во всей обитаемой Вселенной…
Кафых почти оглох от творимого вокруг шума. Крик и грохот стояли него вокруг неописуемые. Кричало, стонало на миллионы голосов всё вокруг, проклиная и осыпая в бессилии гневной бранью его бедную голову. Обещая ему нечеловеческие страдания, анафему его имени и гибель его "треклятого рода". Впрочем, как понимал во сне Кафых, гибель угрожала и почти состоялась не только для него и его близких. Все люди, живущие на свете, были в этот день обречены. Обречён был весь мир. И даже звёзды, такие незыблемые и неустрашимые в своём вечном величии, в этот миг пели свою прощальную песнь…
Небо отчаянно полыхнуло разрывами, будто из последних сил стараясь отбиться от кого-то неумолимого, но не справилось, утомлённо раздалось, и в разом вскипевшую гнойную корку Земли ошалелыми струями ударили бесчисленные чёрные молнии.
В тот же миг Кафых умер…
…От обуявшего его ужаса, не имеющего ни границ полного осмысления, ни достаточности слов во всех языках гибнущего мира, чтобы описать его пределы, человек истошно, пронзительно и горестно закричал, соединив, спаяв и напрочь смяв в один комок в своём крике всю смертную тоску Бытия. Ещё крича и завывая, он сидел вот так — недвижно и выпучив отчаянно ничего не видящие глаза — несколько секунд, уже давно проснувшись и переполошив своих.
С трудом поняв, что это был лишь сон, глава принялся искать обеспокоенным взглядом Хранилище Пра. И лишь спустя какое-то время обнаружил, что сидит на лапнике, прижимая к своему животу материал тяжёлого и ставшего вдруг ледяным на ощупь «яйца». Первым внезапным и самому себе непонятным порывом было для Кафыха желание отбросить, оторвать от себя это странное и пугающее его теперь создание. Однако неведомая и рассерженная мощь, моментально сдавившая его в объятиях нового страха, не дала ему сделать этого шага. В его не прояснившейся до конца голове вновь настойчиво зазвенел голос прадеда, чьи интонации предостерегали, уговаривали и напутствовали с новой, доселе невиданной силою. Словно сидел старик тут, рядом, вороша угли присмиревшего огня, и не давая Кафыху ни на миг забыть о его самой великой в его жизни Цели…
…Свет настойчиво резал и без того лопающиеся от внутреннего давления глаза, беспардонно теребил мятущийся разум и мешал пребывать в эйфории столь упоительного забвения. Так не хотелось просыпаться утомлённому сознанию, так не хотелось выплывать в нарастающую и такую реальную боль из чарующей бездны глубинного мелодичного сна, что нежно и бережно баюкал его в неспешных и мистических течениях отстранённой реальности!
Нарядные и озорные искры мимолётных, но безумно красочных и насыщенных фантазиями видений, что делали тоскующий по красотам неведомого разум идеально, восторженно счастливым, — они всё звали, манили и с призывной грустью трубили ему вслед, разочарованно и потерянно порхая в толще своих сказочно чистых лазоревых вод…
Они горестно заламывали руки и стенали тонко и жалобно, словно не желая отпускать так понравившуюся им человеческую сущность, что совершенно нежданно стала гостем их такого призрачно прекрасного, нереального, но такого очаровательного и трогательного мира, о котором грезит в последний час любая душа…
…Новый, наиболее сильный удар тупой боли заставил тело неистово содрогнуться, напрочь разрывая тонкую струнку связи заоблачных грёз с затоптанным и пыльным бетонным полом у самого лица…
Дик с трудом разлепил едва различающие окружающие предметы глаза, не спеша прислушался к себе, с досадой и сожалением чувствуя, как к нему быстрым галопом возвращается так удачно утраченная было чувствительность. И уже громкий, несдержанный стон разбитых внутренностей мгновенно напомнил ему, что он жив. Дик тут же и от всей души проклял это болезненное состояние бесконечного страдания, называемое почему-то жизнью, и медленно, очень медленно и осторожно перевернулся на спину. Сил встать он в себе не ощущал, как и не мог пока ещё сориентироваться относительно того, где он находится, что произошло накануне, и почему его рычащее от боли тело расположено таким вот странным, горизонтальным, образом.
Сержант попытался напрячь память, чтобы в её разупорядоченных недрах наскрести хоть толику понимания происходящего, однако это усилие стоило ему немалых страданий в виде новой дикой пляски крови в подкорке.
Кровавая пелена на несколько мгновений застлала ему глаза, и он с неимоверным усилием удержал себя в сознании. Хотя и сам не понимал, для чего это ему так нужно цепляться за эту столь негостеприимную реальность, если там, откуда он только что вернулся, к его услугам все мыслимые наслаждения вечного и сладостного покоя.
Неожиданно перед его мысленным взором возникла чёткая, сухая картинка: полугнилая рожа Робинсона, его мерзкие глазницы, заполненные скользкой жидкостью непонятного цвета…
И тот сокрушительной силы удар снизу, куда-то в область ноющей сейчас печени, задевая нижние рёбра. "Вероятно, они сейчас оч-чень качественно сломаны вглубь брюшины", — подумалось отчего-то Брэндону, и он аккуратно попробовал вдохнуть поглубже, чтобы проверить свои невесёлые догадки. До определенного предела он ещё мог терпеть болевые спазмы спокойно, но когда лёгкие стали заполняться более чем наполовину, в грудине снизу и в кишечнике что-то смачно чавкнуло, и его окатило удушливой волною умопомрачительного жара. Словно кто-то здоровый и дикий, какой-то средневековый садюга из пыточных застенков, всадил в его тело здоровенный тупой кол. И с торжествующим злорадством заворочал им там среди крошева костей и зверски отбитого «ливера». Рот наполнился пузырями прогорклой на вкус пены, и сержант с горечью подумал, что нижняя часть правого лёгкого уж точно пробита, а содержимое желчного пузыря мало-помалу находит себе новые пути в его теле. И если не принять через какое-то время медицинских мер — он не жилец. Вот только почему к нему до сих пор никто не пришёл? В режимном-то месте?! Сколько он тут так вот лежит? Минуту? Две? Десять?
Дик был одновременно с этими мыслями потрясён также тем, с какой силой Робинсон нанёс ему этот один-единственный удар. Удар, которого ему, Дику, хватило за глаза для того, чтобы надолго украсить собою не метеный с ужина пол. Значит, решил сержант, если у него не достанет сил встать самому, скоро в столовую в любом случае придут кухрабочие. Уборку-то им делать нужно, вон на столах сколько крошек и засохших круглых пятен от тарелок и стаканов! Понемногу восстановившееся зрение давало возможность не щуриться кротом беспрестанно от света и видеть всё, что происходит вокруг. Нужно предупредить персонал и Хору о том, что там по коридору бродит… Тут Дик округлил глаза, на миг представив себе, как же он преподнесёт капитану всю эту бредятину, которая, не исключено, ему просто привиделась. И вполне ведь может быть, что всего этого просто не было?! Брэндон растерялся. Но как же тогда объяснить то, что с ним случилось?! А объяснения давать придётся, это вам не дома, брякнуться гадко на улице. Не мог же он вот так просто упасть, ломая рёбра и повреждая сам себе, своим небольшим весом, внутренние органы просто о ровный пол! Ни перед ним, ни сзади, ни спереди него не было и в помине ни стульев, ни столов. Ни других опасных для здоровья предметов. Дик лежал недалеко, метрах в двух от распахнутой настежь двери, куда его, вероятно, и забросило ударом. До ближайшей мебели оставалось ещё метра четыре. Значит, это не сон и не бред. И если это был Джим, то откуда у него вдруг взялось столько силищи? Этот вопрос тоже вполне резонно задаст Хора, зная Робинсона как отъявленного слюнтяя и хлюпика. И тогда он, Дик, просто должен, обязан будет рассказать капитану от том, что Спящие… Стоп! Снова всё это выглядит полным идиотизмом! "Господи, ахинея получается. Но и всё же я это видел!" — Дик словно старался доказать самому себе состоятельность собственных доводов. В это время в коридоре раздались негромкие шаркающие шаги. Дик моментально сосредоточился, с усилием приподнял голову и прислушался. Так и есть, сюда идут для уборки! Кричать и звать не имеет смысла, всё равно через двадцать секунд сюда войдут. Да и при всём желании сержант не мог бы этого сделать. Даже собрать силы для вдоха, а потом ещё и резко вытолкнуть в крике воздух из лёгких — для него всё это было равносильно пытке. И всё равно, даже решись он на эту явную глупость, вместо крика вышло бы лишь жалкое хрипение. А потому Дик успокоился. Он обессилено уронил враз занывшую от приложенного усилия голову на пол, и расслабился. Его замутило и словно закачало на размашистых, расхлябанных качелях, — тело то взмывало вверх, то обрушивалось с неимоверным ускорением вниз, заставляя несущееся во весь опор сердце сжиматься в разогретый на солнце пластилиновый комочек.