Анархия в столице отразилась на границах. На Дунае воцарились невообразимый беспорядок и безвластие. Несмотря на склонность самого Байрактара к миру, армия, увлекаясь не сдерживаемым дисциплиной воинственным пылом, оставляла свои позиции, переходила на ту сторону Дуная и делала вид, что хочет напасть на русских, все еще неподвижно стоявших на своих квартирах. До Петербурга дошли слухи, что турки нападают на сербов, состоявших под покровительством царя и включенных в перемирие. Если бы все это подтвердилось, могла ли Россия позволить не только нападать на себя, но даже оскорблять себя безнаказанно? Когда Александр, не связывая себя формальным обязательством, дал понять, что не возобновит войны без предварительного соглашения с нами, он всегда исключал тот случай, когда поведение турок заставит опасаться нападения с их стороны. При существовании же сказанных условий, не оставалось ничего другого, как приступить к военным действиям, если бы соглашение между императорами не состоялось в самом ближайшем времени. Русский кабинет почерпнул в таком положении дел лишний довод для того, чтобы более решительно потребовать уже шесть месяцев обещанного и все еще ожидаемого решения. Румянцев лично сообщил герцогу Виченцы известия из Константинополя и с Дуная, указав на их важность, а вскоре и Александр самым недвусмысленным образом подтвердил слова своего министра. Воспользовавшись свободой выбора, предоставленного ему Наполеоном, он сам назначил точно день свидания, сообщив Коленкуру, что будет 27 сентября в Эрфурте, и что приедет туда за окончательным ответом императора. “Я аккуратно прибуду на свидание”,– сказал он французскому офицеру, которому поручено было отвезти сообщение об этом.[500] В течение тех недель, которые предшествовали свиданию, Александр не только осыпал Коленкура любезностями и милостивым вниманием, он заваливал его ими. Поселившись на Каменном Острове, он пожелал, чтобы посланник выбрал свое летнее помещение рядом с ним для того, чтобы, благодаря такому близкому соседству, чаще представлялись случаи видеться и беседовать. В августе, когда двор переехал на несколько дней в Петергоф, посланник должен был перебраться туда же. Его устроили с его свитой в одном из павильонов, разбросанных в парке русского Версаля, и за все время пребывания в Петергофе он постоянно обедал у императора. В день именин вдовствующей императрицы, после ужина, когда императорская фамилия совершала свою традиционную прогулку по иллюминованным садам, Коленкур, поставленный на одну ступень с высочайшими гостями России, ехал в экипаже с герцогом Ольденбургским и Веймарским, непосредственно за экипажем царствующих особ. При всяком удобном случае Александр назначил для него особое место, выше членов дипломатического корпуса, и, в ожидании решительной минуты, старался до конца льстить гордости Наполеона и заслужить его благодарность.[501]
Приблизительно в то же самое время вернувшийся в Париж Наполеон пригласил посланника Толстого на одну из своих охот, – завидная и крайне редкая милость. Не зная еще дня, в который должно состояться свидание, он чувствовал, что он близок, и, со своей стороны, хотел дать известное направление мыслям Александра и заблаговременно привести его в хорошее, доброжелательное настроение. Во время поездки он рассчитывал сказать Толстому слова, которые, по сообщении в Петербург, возбудили бы там надежду и доверие.
Отправляясь на сборный охотничий пункт, назначенный около Сен-Жермена, он взял к себе в коляску русского посланника вместе с двумя приглашенными, принцем Вильгельмом Прусским и маршалом Бертье. Принц сидел рядом с ним, маршал и посланник напротив. Во время пути Наполеон начал восхвалять качества императора Александра, говорил о своей к нему дружбе и превозносил выгоды, которые Россия уже извлекла из союза, а также и те, которые она в скором времени получит. Но он напрасно тратил слова: Толстой, очевидно, мало заботился о том, чтобы поддерживать разговор. Лицо посланника, строгое и непроницаемое, выражало только холодную почтительность и предвзятое недоверие. Наконец, чтобы развеселить его, император начал шутить над его опасениями и над зловещими слухами, которые посланник передавал своему двору. Разве, говорил он, события не говорят сами за себя? Вместо того, чтобы быть зрителем распри между Францией и Россией, мир, наоборот, будет присутствовать на торжественном акте освящения их дружбы. Оживляясь мало-помалу, он произнес слова, которые должны были бы в будущем сделаться достопримечательными, если бы он сам не потрудился доставить им роковое опровержение. Зачем подозревать его в том, – сказал он, – будто бы он желает воевать с Россией? Что ему от нее нужно? Разве можно предполагать, что он настолько безрассуден, что отважится вторгнуться в ее дебри. Не будет ли подобное предприятие стоять в противоречии с природой вещей и с опытом прошлого? “В истории нет примера, чтобы народы Юга вторгались в северные страны; наоборот, народы Севера наводняли Юг”. Затем, любуясь освещенными солнцем полями, ясным небом, тихой и спокойной прелестью кончавшегося лета, наслаждаясь их яркими тонами и теплотой, он сказал: “Э, да что тут! У вас слишком холодно. Кому нужен ваш снег, а вы можете желать нашего благодатного климата?”. Высокомерным тоном Толстой ответил, что теперешнее время не похоже на времена, о которых говорит Его Величество. Не особенно любезно по отношению к своим соотечественникам, как и по отношению к нам, он заметил, что “Север, почти так же прочен, как и Франция, и что ей нечего опасаться”. Но почти тотчас же с гордостью истинного сына своей родины он добавил: “Я лично предпочитаю наш снег чудному климату Франции”.[502] Если он и делает этот разговор предметом донесения своему правительству, то только с целью предостеречь его от вероломных предложений и умолять отказаться от системы уступок, которые, по его мнению, принимая во внимание характер Наполеона, – и бесполезны и опасны.
Как ни был велик контраст между поведением русского посланника и поведением его государя, в глубине души Александр, как и Толстой, думал, что период уступок должен прийти к концу; если он все еще упорно старался быть приятным и уверять в наилучших чувствах, то его небескорыстная нежная предупредительность имела только одну цель: лучше подготовить Наполеона к положительным требованиям, которые тому в скором времени придется выслушать. Он давал ему возможность уже предвидеть эти требования. Его разговоры с Коленкуром никогда не теряя дружеской фамильярности, часто принимали знаменательную важность. Перед свиданием Александр, по-видимому, занимался сведением счетов франко-русского союза. В счете, который был взаимно открыт, он выставлял имя России на каждой странице. Он отнес на свой актив значительные выдачи вперед, и выводил отсюда заключение, что Франция должна, наконец, с ним расплатиться, и восстановить баланс, притом сразу, а не затягивая дела.
Повторяя вкратце события целого года, начиная с самого Тильзита, он предупредительно высчитывал все, что он добросовестно и искренно сделал в пользу общего дела. Он указывал послу на испытания, которым подвергалась его дружба к Наполеону и против которых он победоносно устоял. “Ничто, ничто на свете, – говорил он ему, – не заставит меня измениться, вы это знаете. Ни препятствия, ни потери, которым может подвергнуться Россия, не могли и никогда не смогут заставить меня уклониться с пути. Генерал Савари не должен был скрыть от Императора, что меня не нужно было торопить с объявлением войны Англии; что, когда он заговорил со мной об этом, декларация была уже составлена и приготовлена; что мое решение было принято потому, что пришло условленное время. Я не считался с опасностями, которым подвергался мой флот, и не искал никаких поводов, на основании которых можно было бы на законном основании отложить дело. Я дал слово и сдержал его. Я говорю вам все это только для того, чтобы доказать, что Император может рассчитывать на меня, и что и сегодня я так же верен обстоятельствам Тильзита, как год тому назад. Вы видите, как страдает Россия от прекращения торговли с Англией и от всех мер, принятых мною с целью воспрепятствовать торговым отношениям, дабы англичане ничем не могли поживиться от нас. И при всем том, вы можете заметить, как изменилось общественное мнение, как переходит оно на вашу сторону и как в общем известные надежды вводят союз с вами в плоть и кровь нашего народа. Только от Императора будет зависеть, чтобы союз был вечен и чтобы он дал, наконец, мир вселенной… По отношению к испанским делам у меня только одно желание – видеть их быстро законченными в пользу короля Жозефа и согласно желанию Императора. Вы видели, как Румянцев в этом отношении шел навстречу вашим желаниям,[503] как мы предупреждали их”.[504]