Несмотря на знаки привязанности и дружбы Наполеона к царю, которые царь и сам расточает ему, царь взволнован и поражен доходящими до него с той стороны речами. Он сам говорит, что они кажутся ему выражением мнения “всего мыслящего о Франции”;[556] он видит в них подтверждение осаждающих его столько месяцев сомнений, непреложное доказательство его личного недоверия. Так как “даже самые просвещенные и наиболее мудрые люди Франции”[557] сами не доверяют императорской политике и не одобряют ее, его ли дело сглаживать пути не знающего границ честолюбца и помогать ему сокрушать все препятствия? Безрассудство такого попустительства представляется ему теперь доказанным. Но он не хочет отказаться от союза с Францией до получения от него выгод. Он согласится продолжить опыт, но при условии, что Наполеон даст ему удовлетворение, требовать которого дают ему право оказанные им услуги и его долготерпение. Но он ждет теперь этих, столь горячо желанных выгод уже не от дружбы своего союзника, а в силу его затруднительного положения. Он надеется, что Франция, занятая в Испании, находясь под угрозой со стороны Австрии, предоставит ему за незначительные услуги свободу действий на Дунае, позволит ему преследовать там свое честное дело и со славой окончить текущие предприятия. По достижении этого результата, он вполне избавится от зависимости и подумает о принятии окончательного решения. Итак, его желание состоит в том, чтобы Россия получила полную свободу действий для того, чтобы теперь же посвятить себя своим собственным интересам и, затем, чтобы в течение этого времени не было нанесено европейской независимости непоправимого удара. Увлекшись желанием добиться этой двоякой цели, он считает за счастье, что непредвиденные затруднения тормозят действия Наполеона, и у него все более теряется желание устранять их с его пути. Он не поддается уже тем мимолетным восторженным порывам, которые недавно заставляли его связывать свое дело с делом великого императора, и не желает входить с ним в тесное общение во взглядах и поступках. Хотя он и продолжает наружно высказывать доверие, искренность, сердечную дружбу, хотя ничто не изменилось во внешнем, воздаваемом им императору Наполеону поклонении, его вера в него близка к тому, чтобы погибнуть безвозвратно. Он еще поклоняется, но уже не верует.
Хотя в отношениях с союзником Наполеон и высказывает невозмутимое спокойствие и непринужденность, тем не менее он чувствует, что враждебные ему влияния оспаривают у него Александра; он замечает в нем недоверие, задние мысли; находит его “не тем, каким он был в Тильзите”. Как только он свиделся с Коленкуром, он пожаловался ему и спросил у него о причине такой перемены. Коленкур смело объявил ему, что каждый считает себя под угрозой и что Россия начинает разделять общие опасения. “Какое же предполагают у меня намерение?” – спросил Наполеон. “Властвовать одному”, – ответил Коленкур. – “Меня считают властолюбивым?” – улыбаясь, сказал император; но Франция достаточно велика, чего же еще могу я желать?.. Без сомнения, это все те же испанские дела”. И, чувствуя в них непоправимую ошибку, и как бы испытывая необходимость оправдать себя перед другими и перед самим собою, он повторяет Коленкуру рассказ о событиях в Байонне. Он утверждает, что его принудила к этому сила обстоятельств; что довериться Фердинанду значило бы предать Испанию нашим врагам, открыть в нее доступ англичанам, лишить Францию ее естественной союзницы: “Разве я был не прав? Время докажет это; поступать иначе, значило бы вновь воздвигнуть Пиренеи. И Франция, и история поставили бы мне это в упрек. Впрочем, – прибавил он, – России не к лицу ставить ему в преступление, что он распорядился по-своему одним народом. Разве в ее истории нет раздела Польши?”
Однако, несмотря на этот высокомерный тон и желание придать своим действиям непогрешимый характер, он отдает себе отчет в том, что испанские события, выставляя его ненасытным властолюбцем и доказывая, что он уже не непобедим, подают надежду на успех всем нашим врагам. В окружающей его низкопоклонной толпе он уже улавливает симптомы возмущения; он чувствует, что правительства и народы зашевелились под его рукой, и сознает, что великолепие Эрфурта только вуаль, наброшенная на критическое и угрожающее положение. Привыкши к победам, он надеется и теперь восторжествовать над всеми препятствиями, надеется снова овладеть Александром и сковать Европу рукою России; но он не скрывает от себя, что борьба будет горячая, в упор; что она потребует всех его сил и ловкости. Видя, с каким невозмутимым спокойствием царит он над своим собственным двором, состоящим из коронованных особ, можно подумать, что он занимается только представительством; между тем, он подготавливается к борьбе, готовит средства, напрягает все силы своего гения и собирается дать в Эрфурте великое дипломатическое сражение.
III. ПРЕНИЯ
С 28 сентября по 5 октября имели место главные прения, относящиеся к основам имеющегося в виду соглашения. В эти дни, когда Талейран действовал под сурдинку, ходил то к Наполеону, то к Александру и имел с Румянцевым тайные совещания, продолжавшиеся далеко за полночь,[558] монархи обсуждали дела вдвоем, с глазу на глаз. В большинстве случаев они разговаривали, прогуливаясь взад и вперед по обширному кабинету императора. Вначале Наполеон и Александр зондировали друг друга по всем вопросам. Избегая входить в суть дела, каждый из них старался проникнуть в намерения противника, угадать его игру, не раскрывая своей. Осторожно были затронуты в общей связи все вопросы, как-то: о Пруссии, Польше, Турции и Австрии.
По вопросу о Пруссии можно было заметить, что главное затруднение будет относиться к трем крепостям, остающимся в наших руках по сентябрьскому договору. Александр настаивал на возвращении крепостей. Наполеон же хотел, чтобы Пруссия прежде всего утвердила этот договор и тем дала доказательство своей полной покорности. Если она отдастся на его милость, говорил он, он не откажется принять в Эрфурте посла Фридриха-Вильгельма. Но, во всяком случае, право на окончательное решение он удерживал за собой. Не прекращая своих настояний, Александр приказал пригласить кенигсбергский двор дать требуемый от него залог, чтобы этим путем дать ему возможность с наибольшей пользой вступиться за него.[559] Относительно Варшавского герцогства, он во что бы то ни стало требовал гарантии; он откровенно высказывал свои опасения и свои душевные тревоги в виду возрождающейся Польши, которая в присутствии наших войск черпала удвоенную веру в свои силы и стремление к расширению своих границ. Наполеон понял необходимость принести серьезную жертву. Он обещал вывести свои войска. Он сделал больше, он дал обещание, что великое герцогство ни в коем случае не будет снова им занято. Подобное обязательство не могло сделаться статьей письменного договора, достаточно было слова Наполеона, и он дал его. Это удовлетворение не уничтожило зародыша вражды, образовавшегося между обоими императорами из-за создания великого герцогства, но оно на короткое время задержало его развитие.
Еще восемь месяцев тому назад предметом обсуждения при свидании был назначен раздел Востока. В Эрфурте должны были постановить окончательный приговор судьбе Турции и распределить ее владения; решить, кто будет хозяином на Дунае, кто будет господствовать в Греции, кто присвоит себе Египет и острова; решить, может ли Константинополь войти в долю России, или эта ни с чем несравнимая позиция должна оставаться навсегда предметом желаний. Но, как известно, при том положении, которое создали императору неудачи в Испании и угрожающее поведение Австрии, он не допускал, чтобы эти громадные вопросы были разрешены или даже серьезно обсуждены в Эрфурте. В настоящее время он хотел объявить раздел несвоевременным и предложить России только княжества.