Александр обращал его внимание на то, что за столько услуг, оказанных Россией, в активе Франции формируют лишь слова и многократно повторяемые обещания, исполнение которых пока в будущем. Когда же Коленкур заводил разговор о Финляндии, о приобретении, которое так удачно довершило территориальное единство империи, о “руке, присоединенной к туловищу”,[505] или напоминал о занятии княжеств, которое продолжалось, вопреки договорам, только благодаря любезности императора, Александр обрывал разговор, но затем снова кротко, но настойчиво, возвращался к своим жалобам по двум главным предметам, по которым он все еще требовал и до сих пор все еще ждал удовлетворения.
Во-первых, это была Пруссия. Ему казалось, что освобождение ее, столь формально обещанное с курьером от 5 августа, приводилось в исполнение не согласно объявленным условиям. В Петербурге только что был получен текст договора об эвакуации, который Наполеон хотел навязать кенигсбергскому двору и статьи которого произвели удручающее впечатление. Этот акт, который предполагалось подписать в Париже 8 августа, хотя и устанавливал территориальное освобождение Пруссии, но не обеспечивал ее независимости. Наполеон возвращал Фридриху Вильгельму его столицу, отдавал ему в известной последовательности провинции, управление его владениями, сбор доходов, но ограничивал до сорока двух тысяч человек наличный состав прусской армии, и между другими гарантиями уплаты долга сохранял за собой три крепости на Одере: Штетин, Глогау и Кюстрин. Александр подозревал, что, удерживая за собой эту стратегическую линию, Наполеон имел в виду сохранить операционную базу против России и вместе с тем средство продлить порабощение Пруссии. В пользу этого говорило и то, что корпус Даву, вместо того, чтобы очистить великое герцогство Варшавское, сконцентрировался в нем. Разве, думал Александр, это делалось не в государстве, которое создано ради вечной угрозы России и которому послужит на пользу окончательный упадок Пруссии, разоренной долгом, который определялся договором в полтораста миллионов и подлежал быстрой уплате?[506]
“Признаюсь, – говорил Александр Коленкуру, – я надеялся, что условия сделки с Пруссией, по поводу которой Император сказал, что соглашается на нее только ради меня, не будут столь тяжки. Толстой сообщает мне о них. Вы требуете такую сумму, которую эти люди никогда не будут в состоянии уплатить вам в такое короткое время; кроме того, вы пользуетесь со времени Тильзита доходами Пруссии, оставляете их за собой до эвакуации и не засчитываете их в уплату. Чем могут они вам заплатить? Затем вы удерживаете крепости! Я откровенно говорю с вами, во мне нельзя заподозрить задней мысли, ибо я более чем доказал Императору мою привязанность, уважение и доверие к нему; все это я доказывал ему при всевозможных обстоятельствах. Смотрите, ведь будут говорить, что эти крепости удерживаются, имея в виду скорее нас, чем Пруссию, так как провинции[507] представляют более действительную гарантию, чем эти крепости; а Пруссию вы приведете в трепет одним щелчком по Магдебургу. Император хорошо знает это, следовательно, дело вовсе не в гарантии уплаты. Следует требовать вещи возможные; со временем они вам заплатят; но в определенный вами срок и при том состоянии, в каком вы их держите со времени Тильзита, мне кажется это невозможным. Если Император, действительно, хочет, согласно требованиям тильзитского мира, восстановить этих людей в их правах, в таком случае нужно ставить им такие условия, которые они действительно могли бы выполнить. Иначе придется вечно сутяжничать с ними; вельможам не подобает искать ссоры с маленькими людьми. Мое личное желание, чтобы они удовлетворили вас; но я боюсь, чтобы такие условия не были источником нового горя для них и, следовательно, новых затруднений для Императора; ибо нельзя требовать невозможного. Заставьте их заплатить еще что-нибудь, что им по силам, но не ставьте им унизительных условий. У Императора так много славы, что он не нуждается в чьем бы то ни было унижении. Клянусь вам, эти люди будут к его услугам, если он этого пожелает и если только он не будет так давить их. Я говорю, генерал, как говорят об этом в свете. Если Император хочет оказать мне услугу, пусть будет он повеликодушнее. Клянусь вам, это будет мне всего приятнее и, кроме того, это докажет всем, что и он делает хоть что-нибудь для меня, тогда как теперь говорят, что только я все делаю для него. Я хочу создать Императору друзей. Вспомните о девизе, который вы написали на его бюсте (в одном из салонов посольства): Велик в войне, велик в мире, велик в союзах.
Если он выведет войска из тех местностей, где присутствие их является угрозой, он тем самым доставит государствам уверенность в их безопасности. Вы всем внушаете доверие, ибо нельзя скрыть, что ваше пребывание в великом герцогстве и занятие Праги причиняет беспокойство.[508] Немного уверенности послужит на пользу и вашим интересам. Франция будет от этого только еще могущественнее, а Император более велик и более счастлив. Тогда англичанам, как и всем вашим врагам, нечего будет сказать против вас. Я говорю вам об этом откровенно, так как никогда не разделял всеобщих опасений. Я никогда ничего не хотел получить от Императора моей политикой, а только прямодушием и верностью. Он видит, до какой степени он может рассчитывать на меня; пусть же он сделает для Пруссии и для меня что-нибудь такое, что доказало бы всем, – это я опять-таки повторяю вам, – что я был прав, полагаясь на него”.[509]
Переходя затем к другому предмету своих упований, к делу соглашения по восточному вопросу, Александр указывал, что истинный узел, скрепляющий союз, в решении этого вопроса; что только решение этого вопроса сделает его нерасторжимым и придаст ему характер неувядаемого величия. Казалось бы, что в продолжение шести месяцев все уже было сказано относительно раздела Турции; но Александр сумел придать делу новизну, сумел открыть в нем неожиданные, подкупающие и величественные стороны. Он постоянно возвращался к тому, что он считал обязательствами Наполеона, говорил о данном ему слове, впутывал высший интерес Франции, т. е., необходимость нанести Англии решительный удар в Индии и таким путем укротить ее; но, главным образом, его призывы обращались к самым высоким чувствам Наполеона, к теме, которая всегда волновала душу завоевателя. Пользуясь словами, сказанными в Тильзите, обращаясь к императору с его собственными доводами, он повторял: “Турки, как говорил мне Император, варвары без организации, без правительства; трудно сказать, на что это похоже. Теперь самый удобный случай придать тильзитским проектам о Турции, т. е. истинному ее освобождению, либеральную окраску, подобающую этому великому делу. Наш век даже более, чем политика, отводит этим варварам место в Азии. Освобождение этих стран будет делом благородным и похвальным; оно не есть следствие честолюбивых планов. Человеколюбие требует, чтобы в наш век просвещения и цивилизации не было в Европе этих варваров”.[510]
Наконец, приходя постепенно в восторженное состояние, подогревая себя своими собственными речами, он доходил до самых воинственных намерений, которые были ему так несвойственны, и давал сигнал к нападению на всех врагов своей империи. Зима приближается, – говорил он, – это самое подходящее время года для возобновления военных действий против Швеции; “мороз повсюду скует мосты”, что даст возможность перейти Ботнический залив, подойти к Стокгольму, и дело, предпринятое на Севере, превосходно сочетается с большими операциями на Юге. Нигде не должно быть проволочек, нужно действовать, и да совершатся повсюду судьбы России: “В сентябре в Эрфурте, в октябре – поход и в течение зимы – результаты”.[511]