Почему бы, говорил ему Коленкур, не объявить, что союз обоих дворов нерасторжим, что он сохраняет свою силу при всех условиях, что оба двора будут действовать заодно во всех случаях, что порвать с одним значило бы начать войну с другим? Александр находил эту мысль хорошей и обещал руководствоваться ею. Он хотел написать в этом смысле князю Куракину, своему посланнику в Вене. Несколько дней спустя он сказал: “Я обращаюсь к Австрии с твердой речью; я даю ей понять, что у меня есть обязательства к вам, которыми я чрезвычайно дорожу, и что, если они сами не образумятся, их принудят к этому силой”.[493]
В действительности, вот каков истинный характер его твердых заявлений: это не что иное, как текст писем, адресованных Куракину. Предостережение высказывается в них робко, в неясной, замаскированной форме. “Никто, – пишет Александр 10 июля, – не может судить об интересах Австрии лучше венского кабинета. Но императору Францу известна моя искренность, и, по-видимому, он ценит ее. Не скрою, что боюсь, чтобы ее крупные военные приготовления вместо сохранения добрых отношений, не испортили их. Вместо доверия явится сдержанность, подозрения вызовут объяснения, а объяснения поведут к войне, избегнуть которой чрезвычайно важно. Приготовления к войне сделаны, это – факт; они возбудили внимание. Остается только желать, чтобы венский кабинет, действуя сообразно принципам своей собственной мудрости, устранил и смягчил все то, благодаря чему эта мера может повести к вражде, и чтобы он позаботился сохранить мир, плодами которого пользуется. Сделайте ему представление, что я пламенно этого желаю. Разве подписанный мною тильзитский мир не может иметь своих обязательств?”.[494] И царь приказывает Куракину “осторожно” дать почувствовать это замечание.
Коленкур настаивал на том, чтобы князь получил приказание объявить в Вене, что он возьмет свои верительные грамоты при первом же явном признаке вражды против Франции. Вместо этого австрийцам дана была только возможность предвидеть замещение посланника простым уполномоченным. 5 сентября Александр нашел нужным снова обратиться к ним со вторым советом. Он оправдывал их опасения, сочувствовал их тяжелому положению, словом, говорил с ними обычным языком коалиции, насквозь пропитанным недоверием к императору Наполеону; но при этом старался указать на несвоевременность и опасность войны в настоящее время, ничего не имея против возможности ее в будущем. “Если испанские дела пойдут скверно, – писал он Куракину, – разве нельзя предположить, что Наполеон будет рад случаю отложить их на некоторое время, напасть со всеми своими силами на Австрию и уничтожить одну из двух империй, которые только и омрачают его горизонт в Европе? Мне кажется, самым мудрым решением для Австрии было бы остаться спокойной зрительницею борьбы, которую Наполеон должен выдержать в Испании. Потом всегда будет время принять то решение, какое подскажут обстоятельства. Следуя такому поведению, Австрия избавит меня от тяжелой необходимости выступить против нее, ибо я обязан сделать это только в том случае, если она нападет первая”.[495] В этот раз Александр яснее говорил о своих обязательствах, но придавал им ограничительное значение и давал понять, как тяжело будет ему сдержать их. Он не отказал нам в своем дипломатическом содействии и в деле признания новых королей, но окружал его такими же недомолвками.
Как ни была туманна речь России, все-таки на первое время она произвела впечатление в Вене. В столице Австрии, где с трудом осваивались с мыслью о серьезном соглашении между Александром и Наполеоном, были крайне удивлены и приведены в смущение, узнав, что не только нельзя было рассчитывать на Александра, но что даже рисковали встретиться с ним, как с врагом.[496] Но, очевидно, там скоро оправились от неожиданного удара. Заявление России не заставило Австрию заметно изменить свое поведение и не склонило ее к немедленному признанию новых королей; но оно продлило ее колебания, вследствие чего дурной ход испанских событий не вызвал взрыва, которого опасались. Вмешательство России оказалось достаточным для сохранения мира и способствовало отсрочке континентальной войны. Зато надежды Наполеона – допуская, что он мог подумать, что его союзник, страстно желавший предупредить новые осложнения в Европе, допустит отвлечь себя от Турции, – оказались кратковременными. Напротив, вожделения Александра, вместо того, чтобы ослабеть, как того желал Наполеон, приобрели новую силу. Причиной тому было то, что параллельно с испанской войной продолжался и проходил свои фазы и восточный кризис. В то самое время, когда за Пиренеями рушилось французское господство, один из тех переворотов, по-видимому, столь частых на Востоке, где все было так неустойчиво и перепутано, потребовал усиленного внимания обоих императоров и, казалось, оправдывал и даже требовал их вмешательства.
Султан Мустафа IV, слабовольный и трусливый, не сумел отделаться от унизительной опеки мятежных солдат, которые возвели его на трон. В Константинополе хозяйничало даже не войско, а самая недисциплинированная и буйная часть его, ямаки[497] или гарнизон, сброд искателей приключений, скорее разбойники, чем солдаты. Засев в крепостях Босфора, они сделались полными господами в Константинополе, назначали и смещали министров и, как игрушкой, вертели Верховным Советом. Такая анархия вызвала реакцию против столицы в провинциях и их вооруженное вмешательство, с целью восстановления в Константинополе власти, способной управлять империей и провести в жизнь реформы.
Рушукский паша, Мустафа Байрактар, имел в своем распоряжении четыре тысячи на все готовых солдат. Став во главе их, он задумал освободить из заточения в Серале Селима III и восстановить его на трон. Он покидает свою крепость на Дунае и направляется в Константинополь, где, по его словам, он хочет водрузить на прежнее место знамя Пророка, отнесенное в лагерь год тому назад. Перед священным знаменем опускаются все преграды: города отворяют ворота, войска склоняют оружие, население – головы. Недалеко от Босфора, Байрактар приказывает горсти отчаянных албанцев отправиться вперед, захватить врасплох в гареме вождя ямаков и умертвить его, предполагая, что лишенное главы войско разбежится само собой. Наконец Байрактар у врат столицы. Не поддаваясь лести султана, он проникает в город с тысячью вооруженных людей и идет прямо на Сераль. Но прежде, чем войти силою в священное для турок место, он на момент останавливается в нерешимости, вступает в переговоры и, благодаря этому, дает возможность совершиться в стенах дворца мрачной трагедии. Когда, наконец, прибывшие силой ворвались во второй двор, первый предмет, который бросился им в глаза, был труп Селима. Убивая его, Мустафа IV думал сделать самого себя неуязвимым и рассчитывал, что его не посмеют низвергнуть с трона, не имея готового заместителя.
Тщетная надежда! Род Оттоманов не весь еще погиб. При обходе дворца солдаты Байрактара нашли спрятавшегося под циновками молодого принца Махмуда. Они падают к его ногам и, по заточении Мустафы IV, провозглашают его императором. Их вождь назначается великим визирем и надеется царствовать именем нового падишаха. Но его правление делается сплошной борьбой. Ненавистный янычарам, видящим в нем последователя Селима, подозреваемый улемами,[498] которые в его реформах видят только зло, возмущая народ своей недоступностью и безжалостной строгостью, Байрактар чувствует, как на его глазах против него составляется заговор всеми существующими в столице партиями; и не трудно предсказать, что этот минутный, насилием возвысившийся, владыка падет под ударами нового мятежа. Эти все чаще повторяющиеся перевороты, эти периодические конвульсии, в которых истощается оттоманское правительство, грозят ему полным крушением. Как будто Турция, исполняя пророчество Румянцева, стремится предупредить смертный приговор, висевший над ее главой, и погибнуть от собственного неистовства.[499]