Воспоминания о Борисе Пастернаке. Сост. Е.В. Пастернак, М.И. Фейнберг. Стр. 137.
А вот 1949 год: «Грузная женщина с тяжелым, огрубевшим лицом и самоуверенными манерами»
Там же. Стр. 140.
Людмила Ильинична, последняя Толстая, красная графиня, та, которая уже через год после замужества, из секретарш (удалось найти нового мужа, когда его, пусть и опрометчиво, и всего лишь в педагогических целях, но – оставила жена), принимала посетителей (дочерей небогатых писателей) в утренние часы в «меховой накидке на плечиках и блестя бриллиантами» – была все-таки младше своей побежденной соперницы на тридцать лет. Крандиевской было легче утешаться: «свирепые законы любви»… , сын ее оскорбляет Людмилу «жестоко, скверно, грязно» (ВАРЛАМОВ А.Н. Алексей Толстой. Стр. 470). А Жененок только разок и напишет, через семьдесят лет, что Зинаида Николаевна книжку почитать взяла и не вернула. Она не один на один со своим горем. Женя же была права, вскрикивая, что «ни зеркало, ни люди не дают ей ответа» на ее страшный вопрос. Любовь, единственный раз в жизни посетившая Пастернака, не беспокоилась о том, чтобы отвечать кому бы то ни было на справедливые вопросы.
Пастернаку было сорок лет, когда, «подходя <> к дому, в партере которого проживали Асмусы, <он> с мальчишеской прытью подбежал к окну и потом, с наигранной „мужской грубоватостью“, воскликнул, умерив свой гулкий голос: „А Нейгаузиха уже здесь!“ И чтобы простонародно-южнорусское окончание фамилии не показалось <> принадлежностью одной лишь Зинаиды Николаевны, поспешил что-то сказать об Ирине Сергеевне, назвав и ее на сей раз Асмусихой. Это и тогда меня поразило».
ВИЛЬМОНТН.Н. О Борисе Пастернаке. Воспоминания и мысли. Стр. 147.
Слово «Нейгаузиха» заменяло дерганье косички у самой красивой девочки в классе. Что-то же надо было делать, просто так сидеть нету сил, всем можно себя выдать, подойти, что ли, подставить ей подножку? Пастернаку надо что-то делать с Зинаидой Николаевной. У него почти ни на что нет прав, он поможет потрогать ее только словами, надо найти слово какое-то грубое, чтобы ей тоже стало больно, и очень интимное, как никто ее не называет, – кто так назовет жену Нейгауза?
Осмысливать прошлое – самое ненужное занятие. Можно осмыслить его очень глубоко и связно, все выйдет необыкновенно всесторонне и поучительно, и интересно только тем, что осмысливает его человек – сейчас, а вот для материала себе выбрал давно прошедшие события. Он может создать целый мир позади себя, а когда наступит следующий момент в его жизни – куда шагнет он? Что подскажет ему осмысленное прошлое? Будет ли это сознательный, для завершения только что созданной картины сделанный шаг – и она завершится искусственным, сконструированным, вымороченным поступком? Или это будет все-таки новый фрагмент хаоса, который надо осмысливать заново, а то, что было осмыслено и вспомянуто, интересно только как рисунок поиска, но ни в коем случае не как этот случайно, необязательно выбранный материал – какое-то «прошлое».
Толстой реконструировал события пятидесятилетней давности, как будто сам по дальним лугам Ясной Поляны скакал на коне, нарываясь на отряд французов, как будто, щурясь от презрения, переводил глаза от письменного стола и прямо в глаза смотрел напыщенному жалкому Бонапарту.
У Достоевского все происходит под тиканье дешевых ходиков, которые стоят перед писателем. Он сверяет необыкновенные свои сюжетные ходы по ним – успеть бы, в какое-то прошлое уж точно времени лезть нету. Роман Пруста называется многозначительно: он не может гулять, не может разъезжать, навещая друзей и салоны, не может испытывать пространства и стихии, в его руках только время, причем – он боится – только уже прошедшее время; а нам-то что? Мы приняли его декорации и следим за его мыслью.
Пастернак, усланный в 1959 году от Олюши и британских премьер-министров из Москвы, далеко в Грузию, дочитал роман Пруста. Если писать классическое повествование, как отпрепарировать своего героя в стерильного носителя какой-то сиюминутной идеи, куда деть все то, что видел он и пережил в предыдущих сценах?
Домом скорби называется не лепрозорий, не хоспис, не туберкулезный санаторий, а психиатрическая лечебница. Это только там нет отчаянной надежды, вспышек смирения, благодарного восприятия участия ближнего, благородного труда над осмыслением провидения Божьего, знания, часто и приумножающего и благоприятные прогнозирования. Женя от своих горестей, от крушений (если признать мир одного человека, одной женщины, за мир, то эта вселенная пережила катастрофу, распад от столкновения с каким-то астрономическим образованием, природу которого никто никогда не разгадает, не будет разгадывать) – с гулом ушли в вечность все части этой системы, и Женю не хватил удар, она не заболела грудью, она не ослепла и не поседела от горя. Читая ее подробные и требовательные письма из Мюнхена, делаешь это за нее. Она всего лишь заболела психически, не сломалась, а согнулась, сплющилась в бесформенную массу неподдающегося изучению безумия. Эластичность – это не способность выстоять; раздушившись под каблуком, не демонстрируешь стойкость. То, что можно собрать, не предъявляется как доказательство масштаба личности.
Анна Ахматова видела про всех все (она надеялась, что не увидят ничего в ней), припечатала и ее: «Женя была мила и интеллигентна». Женя с такими качествами (с другими все равно к Пастернаку заметно не приблизишься), возможно, была больше подходяща Пастернаку, чем вторая жена, даже этим минимумом не обладавшая. Зинаида Николаевна не была мила, она не была и интеллигентна – но масштабы их личностей, ее и Жени, были несопоставимы. Зинаида Николаевна была вытесана подходящим Пастернаку куском из каменоломен творения, запечатывала его дух, Женя была мила и все остальное.
Зинаида Еремеева поздно начала учиться игре на фортепьяно, как поздно начал учиться играть Рихтер и танцевать – Нуреев.
Пастернаку нравятся две музыкальные пьесы: «Рихтер сыграет этюд или 4-е скерцо, те самые, которые ты играла по возвращении с Кавказа».
ПАСТЕРНАК БЛ. Полн.. собр. соч. Т. 9. Стр. 229 (Письмо к Зинаиде Николаевне).
Ему все равно: Рихтер ли сыграет, или сама Зина. Разборчивость его в изъянах заподозрена быть не может – что касается музыки. Зинаида Николаевна была «драконом на восьми лапах» – так называла ее та же Ахматова (а может, и на шестнадцати она была, как повнимательнее посмотреть, от рассмотрения они действительно только множатся в глазах), но музыка внутри ее никуда ведь не могла деться, она всегда оставалась с ней – и Пастернак не мог ее не чувствовать.
Быков принимает на веру, что «Зинаида Николаевна, отлично разбиравшаяся в людях, не могла не понять, что рядом с Евгенией Владимировной она явно проигрывает, что называется, в масштабе личности».
БЫКОВ Д.Л. Борис Пастернак. Стр. 369.
В польском журнале «Przekroj», в еще его любимые Бродским времена, публиковались рисунки, в манере (чтобы дать идею) Тюнина: бородавчатый бугор земного шара, далекий космос с Луной, два носатых мечтательных пана, отвлекшиеся на созерцание вечности. Тот, что покрупнее и, очевидно, посолиднее, поражен мыслью: «Как я мал по сравнению со звездами!» На следующем рисунке он, наклонившись к своему малорослому приятелю, орет: «Однако ж побольше тебя!»
Такова же разница и в масштабах личности обеих мадам Пастернак. Более заметными их делала прикрепленность или отстраненность к каждой из них самого Пастернака. Хотя и здесь «Все – суета и томление духа!». В чем еще их отличия? Зинаида Николаевна писала грубо: «Просьба моя об одеялах и была потому, что я думаю головой, а не чем-нибудь другим» (Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак. З.Н. Пастернак. Воспоминания. Стр. 450). А Женя – всегда с поэзией: «Когда я приехала, цвели розы, их было так много, что они не в состоянии были держаться на кусте, они расцветали, а к вечеру уже увядали. Цвел тамариск, маслины. Воздух был такой, что все время ловила себя – вот тут рядом тамариск, а там маслины. Теперь цветут белые лилии и метиола. Второй день гроза круговая и буря. Крепко тебя целую (1959 год)» (Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак. Переписка… Стр. 548).