Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И вслед за тем Федьку требуют к дьяку и она, оборвав на полуслове дружескую болтовню, направляется в комнату к воеводам, каковая отчаянность вызывает у Полукарпика смешанный с восхищением трепет.

Но если бы только знал Полукарпик, если бы умел он отдаться самому необузданному воображению, чтобы представить, как трепетала Федька, собираясь на попойку! Или на дружескую пирушку, пир, беседу – все это было для нее одно и тоже: пьянство. Федька не могла любить пьяно рыдающего отца, не выносила пьяную рожу брата и что же она должна была испытывать при мысли, что собирается на попойку? Мало удовольствия тратить собственный, только ей с Вешняком принадлежащий вечер, единственную радость ее и отраду, на дружеское общение с Полукарпиком и Шафраном, но муторно тошно при мысли о самом запахе водки. Которой, конечно же, будет море. Если уж за все заплачено, и вперед.

Возвратившись домой, Федька рассчитывала застать Вешняка и, когда убедилась, что его нет, объяснить ничего не успеет, не сможет даже поцеловать растрепанную его макушку, вовсе упала духом. С поспешностью не нужной, но объяснимой – возбуждение того требовало – она умылась, осмотрела себя, переоделась, переобулась половчее, словно приготовилась к бегам или к погоне, и тогда обнаружила, что делать, в сущности, больше нечего. Нужно идти. Или же по второму разу переодеваться и мыться.

Тут припомнила она кстати, что много дней уже не держала перед собой зеркала. Упущение не бог знает какое обидное, упущение – нет, а вот неосторожность – пожалуй. Не угадать ведь, что на лице написано, после того, как ты долго и успешно лгал. Лгал обликом своим, голосом, словом. Накапливаясь, ложь изменяет тебя и внутренне, и внешне, ты уж не тот, что прежде. И все это видят, не может же быть, чтобы не видели они того, что так ясно, так беспощадно видишь в себе сам…

Единственное зеркало, что было в доме, Вешняк давно снес на базар, поэтому Федька отыскала темную, почти черную изнутри оловянную тарелку и налила воды. Зеркальная гладь установилась бликами света, Федька склонилась, подвинулась и увидела светлый очерк головы, в котором пропадало темное, едва различимое лицо. Отчетливо проступали щека, ухо, изгиб подбородка, стриженные волосы на темени… Подвинувшись. можно было уловить освещенный отблеском кончик носа и глаз, но лицо… Лица как будто бы не было. Оно ускользало от постижения, не выходило из тени, сколько Федька ни изворачивалась. Лицо пропадало, и трудно было уже вспомнить, как оно выглядело, когда не требовалось изгибать шею и косить глаза, чтобы бросить на себя взгляд.

С этим оставалось только смириться. Федька слила воду в рукомойник – подвешенный на бечевках кувшин с двумя носиками, – и там окончательно растворилось в небытии ее ускользающее темное существо.

А мальчишки все не было. Она вышла на улицу за ворота и, беспокойно озираясь, обнаружила Полукарпика, который тоже осматривался, отыскивая двор Елчигиных.

Застенчивый детина имел на себе тесный кафтан с чужого плеча. Боковые разрезы по подолу, плотно зашнурованы, пуговицы застегнуты, рукава спущены, покрывая пясти, – нигде ни просвета, ни зазора. Поражала несоразмерно маленькая головка на крупном теле. Маленькая, впрочем, наверное, лишь в сравнении с отменно широкими плечами, а не сама по себе. Полукарпику, во всяком случае, хватало и этой, что была, и он с понятной, оправданной заботливостью прятал ее под налезающей на брови и уши шапкой. Непокрытыми под меховым околышем оставались только круглый короткий нос и озаренные солнцем розовые холмы щек.

– Батяня дал, – сказала Полукарпик, выставив из-под красной полы кафтана желтый сапог с зашитым вверх носком. – А ты думал новые? Четырнадцать лет сапогам – никто не поверит!

Федька глянула на сапоги, действительно хорошие, вздохнула, окинула взором красный кафтан – совсем новый; от лежалого, мятого прямыми складками сукна пахло духовитыми травами, и достала ключ, чтобы запереть калитку.

– Я сказал батьке, что за тобой зайду, – болтал Полукарпик по дороге, – он велел за тебя держаться. Посольского, дескать, обратно потом в Москву заберут, и он еще, гляди, большим человеком станет. Так ты, сынок, за него держись. Свой человек в приказе – половина дела.

– Это батяня велел тебе так все мне и передать слово в слово? Ты его правильно понял? – осторожно спросила Федька, покосившись на новоявленного друга.

– Ну да… – протянул Полукарпик обескуражено.

В простодушии его проступало нечто по-своему даже и привлекательное. Было это, во всяком случае, простодушие, а не что иное. Простодушие девственного, молодого и, как все молодое, простительного себялюбия. И Федька, уже сложившая в уме несколько красочных, далеко идущих обещаний, ограничилась, однако, коротким, лишенным издевательского смысла сообщением:

– Иван Борисович сказал, через год, как его сменят, заберет меня с собой в Москву.

Этого было достаточно, чтобы Полукарпик воспрянул:

– А давай друг дружки держаться, в беде и во всем. Друг друга, чтоб не покинуть, и держаться всегда за один.

Поскольку Федька от возражений воздерживалась, новый ее приятель беспрепятственно продолжал, размахивая пустыми концами рукавов.

– Я ведь, знаешь, привык, чтобы меня за ухо таскали. Да, да! – подтвердил он, встретив недоверчивый взгляд. – За ухо. Батя, мамаша, оба брата, братан – тетки Дарьи сын. И ты можешь.

– Прямо так хватать и вертеть? – Федька с сомнением глянула на розовое от жары ушко под меховым околышем, понизу мокрым от пота.

– Ну уж, ты скажешь – прямо! – возразил Полукарпик не без обиды. Он быстро сходился на короткую ногу и после недолгих объяснений выказывал уже все разнообразие обиходных чувств. – Не сразу, да и не прямо! Вот сейчас, к слову, на пиру у Подреза…

– У кого? – поразилась Федька.

Полукарпик тоже остановился, уловив неладное.

– У Подреза, – повторил он не совсем твердо: Федькино удивление лишило его уверенности. – А что? У Подреза. У Дмитрия Подреза-Плещеева. Он ссыльный патриарший стольник. А как воевода насел, разругались они, так сразу к нам побежал – куда денется? Станешь тут поить каждого.

– А воевода? Он как на это посмотрит? – спросила Федька, нащупывая предлог повернуть сейчас же назад.

– Зверев-то не пошел. Сука он, Зверев, сразу ябедничать. А Шафран пошел, все пошли. Что нам и воевода?! Всех-то небось не перебьешь! Что зря-то кулаками махать! Федька кусала ноготь.

– Пошли, – уныло сказала она. И они двинулись дальше в логово ссыльного патриаршего стольника Подреза-Плещеева, на которого насел воевода и который спаивает подьяческую братию, которая, в свою очередь, укрепила сердца мужеством стоять за один.

– …До последнего подьячего! – плел околесицу воинственно возбужденный Полукарпик, ни мало не задумываясь, что имеется лишь один соискатель на это обязывающее звание – сам Полукарпик. Совокупная мощь и слава подьяческого племени в его представлении сообщала «последнему подьячему» род неуязвимости. Впрочем, как человек положительный, Полукарпик принимал на случай осложнений и свои собственные меры. Предусмотрительность заставила его заранее застегнуться и зашнуроваться с головы до пят. Рассудительность подвигла обратиться к Федьке с развернутым предложением союза.

– Друг дружку, значит, чтобы не выдать! – говорил последний подьячий и подергивал головой, стряхивая с бровей пот. – Вот меня понесло, повело, потащило – нет остановки! Глаза как у дяди Якова стали – во! – Полукарпик заморгал не столько страшно, сколько беспомощно, потому что должен был еще поправлять сползающую на глаза шапку, и понять, каков же он будет в час разгула было не просто. – Толкаешь тогда в бок. Подобрался – и локтем! – Он чувствительно пихнул Федьку, она отстранилась. – И шепчешь на ухо: чего тебе мамаша велела, чего заказывала?

– А без тычков что, не опомнишься?

– Э! – вздохнул Полукарпик, отер лицо и горестно поглядел на мокрый конец рукава. – Бог видит, да нам не скажет! Одна надежда: поучил бы по-братски. Кто там за мной присмотрит! А я тебе в ноги за то не поленился бы поклониться.

37
{"b":"111663","o":1}