Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– И пыточные? – переспросила Федька, холодея.

Патрикеев заметил, как дрогнул юношеский голос, но ничего утешительного не прибавил.

– Ну да, пыточные. Давешнего колдуна, Родьки Науменка, что икоты по пряслам сажал.

– Разве его поймали? – возразила Федька, вдохновляясь надеждой, что дьяк просто не знает толком, о чем говорит.

– А куда он денется? – Патрикеев помолчал, словно ожидая ответа, и продолжал. – До обеда только и успели, что расспросить одержимую. Шафран писал. Пора и тебе за дело браться. Писать надобно быстро. Наделаешь помарок – не важно. Все равно перебелять. Сядешь поближе, я подскажу, если что. Да дело не хитрое.

– Пыточных речей… в Посольском приказе… не писали, – бессвязно отпиралась Федька, чувствуя с душевным смятением, что попалась. Рано или поздно, сегодня или завтра они принудят ее, насторожив ухо, разбирать искаженные мукой стоны. Кого же и приставить к расспросным да пыточным речам, как не подьячего судного стола?

– Черновик, – жестко повторил Патрикеев. – Воевода потом поправит или я, и все набело перепишешь. У воеводы память крепкая, ты это себе заметь. У второго воеводы, Константина Ильича, тоже крепкая, но послабее. Самая слабая у меня. А уж на свою не надейся – что скажут, то и напишешь.

Он снова отвернулся к окну, будто выглядывая что-то на безлюдной площади, и Федька расслабленно тронула коротко стриженные волосы – проклятые топорщились на темени, сколько ни укладывай и ни терзай. И она едва удержалась, чтобы не повторить бессмысленно: «Пыточные?»

– Посольский, языки знаешь? – спросил дьяк словно бы между прочим.

– Языки? – удивилась Федька. – Языки? – переспросила она безнадежно упавшим голосом: – Польский, татарский, немецкий, немного шведский и совсем мало персидский.

– Ну, шведский нам здесь, слава богу, не понадобится. И до Персии далековато. А насчет польского угадал. Я место покажу, прочтешь.

Дьяк выглянул в окно, даже высунулся, словно бы там, снаружи, собирался искать подходящую рукопись. Ничего, очевидно, не нашел и неспешно вернулся в комнату, чтобы достать лист из подголовка. Когда Федька непроизвольно подвинулась глянуть, он придержал ее властным жестом и позволил подойти лишь после того, как прикрыл большую часть листа, оставив несколько строк. В указанном месте польскими буквами значилось:

«Izwesczali na tebie riazieskie bieglye kozaki dwadcat czelowiek. A w rosprosnych reczach ich napisano szto oni biezali ot twoei izgoni. Y to sie zdelalo milostiu boziu y pomoczu y berezeniem Mikifora Iwanowicza: weleno yz nich czeterech czelowiek poviesit, a ostalnych, biw knutom, soslat w Kuzneckou w pahatne».

Выше и ниже, как удалось подсмотреть, продолжалось обычное, русское письмо. Федька распрямилась и сказала по возможности бесстрастно:

– Слова-то русские. Только буквы польские.

С такой подсказкой дьяк и сам бы кое-что разобрал, даже не зная польского письма вовсе, но отказываться от Федькиных услуг считал теперь, наверное, ниже своего достоинства.

– Читай, – кивнул он со строгой миной.

А Федька, перегнувшись через плечо дьяка, ощущая в щеку его неровное дыхание, стала шевелить губами, потирать лоб, всячески то есть затрудняться, показывая, что и ученый польскому человек не шибко-то умнее начальства будет.

– Извещали на тебя ряжеские беглые казаки двадцать человек. А в расспросных речах их написано… – она намеренно запиналась, – что они бежали от твоей изгони. И то милостью божией сделалось, помощью и бережением Никифора Ивановича: велено из них четырех человек повесить, а остальных, бив кнутом, сослать в Кузнецкий городок в пашенные крестьяне, – закончила она чуть быстрее, чем следовало, – трудно было сдержать естественную живость.

Дьяк однако никаких чувств не выказал и молчал.

– Отвернись, – сказал он затем.

Федька отвернулась.

– Здесь смотри.

Между ладонью его и белым листом бумаги, прикрывавшем верхние строчки, появилось другое место:

«Boga radu, kniaz Wasilii Osipowicz, ziwi berezno, beze wsiakowo durna y oglaski, sztoby czelobitczykow na tebie nikakich liudi ni w czom nie bylo. A zdie sie na Moskwie goworiat pro woiewod: na kowo budut czelobitczyki, y sysczetsie kotoraia ich nieprawda, y im w Sibire ukazano budiet sluzit; dlia boga oto wsiego oberegaysie».

– Бога ради, – бойко начала Федька, совсем было решив не придуриваться, и запнулась: дальше стояло: князь Василий Осипович! Доверительное письмо это, выходит, направлено было воеводе, князю Василию Осиповичу, а Патрикеев его у товарища из подголовка воровским обычаем вынул… Высмотрел, что на площади пусто, что воевода не вдруг нагрянет, и вынул… И еще множество следствий проистекало из нечаянного открытия, но осмысливать их не имелось времени. Нужно было быстро решать вот что: признавать открытие или нет? Прикинуться дурачком, чтобы Патрикеев понял, что она достаточно умна. Даже если Патрикеев и поймет, что она поняла, кому письмо, и поймет, что она поняла, что он понял, он должен будет понять еще и то, что, сообразив все обстоятельства в целом, она поняла, что лучше не понимать. Выкажет она скромность, оказавшись между двумя начальниками.

Заминка выглядела пока достаточно естественно. Опустив напрочь Василия Осиповича, Федька продолжала:

– Бога ради… (неизвестно кто, неизвестно к кому обращается, а Федьку и вовсе такие пустяки занимать не могут) живи бережно, безо всякого дурна и огласки, чтобы челобитчиков на тебя никаких людей ни в чем не было. А здесь, на Москве, говорят про воевод: на кого будут челобитчики, и сыщется которая их неправда, и им в Сибири указано будет служить. Для бога ото всего оберегайся! – Прочитав, Федька, чтобы хоть отчасти вознаградить себя за лицемерие, заключила: – Писал поляк. Обрусевший поляк, потому и придумал такую тайнопись.

И отступила в сторону.

– А русский что, не мог придумать? – поморщился Патрикеев.

– Мог, – согласилась Федька, – но тут есть некоторые, мм… не-езначительные, – продолжала она, с извинением напирая на слово «незначительные», такие, мол, махонькие, что большому человеку и проглядеть не зазорно, – незначительные… мм… особенности, которые указывают на польское происхождение писателя.

– Ахинея, – отрезал Патрикеев, не принимая извинительных вывертов. Это надо было понимать так: не спрашивали и не суйся.

Разговор с шустрым подьячим утомил дьяка, в пожелтелом, с костлявыми висками лице его обозначилась невеселая мысль, обнятые разреженной бородой губы запечатались безнадежной складкой. Опершись на расставленные локти, Патрикеев застыл в похожем на дремоту раздумье.

– Иди, – отпустил он наконец Федьку, не шевельнувшись.

Уже возле двери она остановилась, потому что Патрикеев заговорил:

– Через год, будет на то государева воля, сменюсь из Ряжеска. Станешь верно служить, зернью не увлекаться, не бражничать, выпишу тебя к себе на Москву.

Это была и награда, и предупреждение.

– Дай господи, здоров ты был, государь мой Иван Борисович! – молвила в ответ Федька.

– Без родни да без свояков, какими бы ты там языками ни бахвалился – пропадешь. Смолоду надо душой прилепиться, прилепиться к сильному человеку, душой, да… А тут, в Ряжеске – что тебе тут! Ты, Федя, и в думные выйдешь, когда не оступишься. Лет через двадцать, гляди, в Кремле у государева дела сядешь. Государя царя лицезреть, с патриархом беседовать… А я уж, поди, далеко тогда буду… Помилуй бог… С Подрезом не водись.

Неожиданно для себя Федька ощутила в словах Патрикеева что-то отеческое. Вот сейчас, в безрадостной задумчивости, озабоченный неведомыми заботами, он действительно, не головой, не лукавства ради, а сердцем пожелал ей добра.

Федька замерла – от внезапной жалости к старому и больному человеку навернулись слезы. Жалко ей стало дьяка… жалко было четырех казаков, повешенных на Москве милостью божией и доброхотством Никифора Ивановича для того, что Василий Осипович мог жить в Ряжеске безо всякого дурна и огласки, жалко было утрешнего колдуна Родьку, которого станут пытать за разбежавшиеся по огородам и задворкам, забившиеся по щелям икоты. Страшно было, что придется записывать речи обезумевшего от мучений колдуна. И накатывала тоска, что Патрикеев ее уж думным дьяком пророчил… и – почему бы нет? – думала бы она с царем думу мудро и справедливо, никого ни в жизнь не пустила бы по миру, не обидела зря, бессовестно… Да этому не бывать.

23
{"b":"111663","o":1}