Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

С брезгливой гримасой на обгорелом, в потеках пота лице юноша стал нагибаться…

И конечно ж, нет! Нет – это была не Федька! Тут уж последние сомнения должны были исчезнуть.

…Нуждаясь в опоре, он покачнулся, воткнул кулак в тину и припал лицом к воде – послышалось хлюпанье. Короткий, оборванный звук, юноша тут же дернулся выпрямиться, остервенело замотал головой, гадливо сплюнул, харкнул, и никак уж не мог отплеваться вдосталь.

– Что за мерзость, – просипел он, – пусть медведь пьет!

Так что была это не Федька, а Федя Малыгин единоутробный и единокровный, одноименный брат ее Федор, который шел со своим случайным попутчиком в Ряжеск, к сестре, шел, влекомый повелительным позывом, более сильным, пожалуй, чем братские чувства: кусать нечего.

Глоток вонючей жижи подействовал на Федю возбуждающе. Прочистив во рту пальцем, он заторопился в путь и принялся оглаживать и похлопывать себя на ходу по впалому брюху, шевелить за щеками языком и всеми другими доступными при сложившихся обстоятельствах способами выказывать обостренную жажду жизни.

– Прямо в ступе толкли? – спросил он, возвращаясь к прежнему разговору.

– Прямо толкли и прямо сыпали, – подтвердил спутник.

– Полную ступу?

– На два пальца было, на три, – спутник показал.

– Одуреть! – молвил Федя со сложным чувством, в котором угадывались и разумное сомнение, и безрассудное восхищение, и нечто от зависти, и большая доля неодобрения. Надо полагать, юноша и сам испытывал потребность разобраться в столь путанных ощущениях, он примолк, выпятив губы, принялся поматывать и покачивать головой, пока не изрек окончательно: – Рехнуться можно!

– Говорю же, семнадцать дворов за неделю разбили, – продолжал его уравновешенный спутник, отирая шапкой лицо.

– Семнадцать! – повторил Федя. – Смотри: если с каждого двора стырить по жемчужине – по одной, эко диво! – с каждого двора… Или, знаешь, подобрать бы что разроняли, да потеряли… Такое богатство дымом пошло!

– Парчу рубили саблями – в лоскутья, – повествовал попутчик тем бесстрастным голосом, каким рассказывают несколько потускневшую от повторения сказку.

– Охренеть! – выдохнул в изнеможении Федя.

Собеседник снисходительно хмыкнул. Он не смотрел на Федю, словно рассказывал для себя, перебирал не особенно потешные на трезвую голову подробности, не зная, как ныне к этому относиться. Несомненно было только, что никакой обыденный опыт и здравый смысл не могли помочь там, где опыт и смысл уступали потребности вырваться за пределы того и другого в исступленных поисках иного опять же опыта и иного смысла… Возвращавшийся в Ряжеск посадский, кажется, понимал это. Или пытался понять, уперши задумчивый взор в землю.

– На свинье серьга! – продолжал он затем, возбуждаясь. – Ухо в крови, красное, и серьга с каменьями – тройчатка. А боже ж ты мой! Мальчишки по улице гонят. Свинья-то шальная, верезжит да брыкается – так она тебе в руки и далась, жди!

Федя задумался, меняясь в лице сообразно круговращению мысли – бог знает, что мерещилось его голодному воображению. Иногда он испускал томный вздох словно в предвосхищении самых невероятных событий, которые ожидали его в Ряжеске, городе, где жемчуг озорства ради толкли в ступе, а парчу секли саблями. Казалось, он терял в умственных блужданиях ощущение места и времени – и вдруг высказывал здравое суждение, снимавшее опасения насчет трезвой основы его мечтаний: «В глотке погано, что дерьма наелся, тьфу!»

В восьми верстах от города на выходе из леса путников остановили у заставы – это был острожек, огороженная тыном караульная изба. Служилые, небрежно одетые, иные в не подпоясанных рубашках, ворошили сено и смотрели бочки на подводах, что ехали из Ряжеска. Подвергли досмотру и Фединого товарища, заставили развязать узел, и, что надо было признать за диковину, не стали пренебрегать оборванцем Федей. Десятник, крупный мужик с орлиным носом, в вольно накинутом на плечи кафтане, велел снять колпак, пошарил за подкладкой, не удовлетворенный, пристально оглядел бродягу с головы до ног. Но больше уж ничего не потребовал.

– Письма ищут, – добродушно сообщил Феде ряжеский возчик, который представил к досмотру бочки.

– Нашли что? – спросил Федин товарищ.

Заскучавшие в послеобеденный час стрельцы охотно вступили в разговор. На днях в тюрьме провели большой обыск, – сообщили они в несколько голосов, – у воеводских потаковщиков вынули два письма в Москву. А кому передать было, того не дознались. Да на государев ангел, в двенадцатый день июля, для молебствования за его, государево-царево, многолетнее здоровье пришлось Ваську Щербатого выпустить со двора. Он пошел в соборную церковь сам-двадцат, с холопами, и в церкви его дворня устроила толчею. Вот в драке-то, в толпе, Васька, знать, кому-то письмо и сунул. На паперти, как народ повалил из церкви, мало что не всех перетрясли, а бумаги-то тю-тю. Не сыскались. И ныне, чают, воеводские враки те, изменнические, уже в Москве, через все заставы прошли.

Поправляя на плечах пыльный зеленый кафтан, десятник озирался в разговоре на Федю, бросал на него взгляд, исполненный едва осознанного недоумения. Стало быть, и за восемь верст от города попадался народ, знавший Федину сеструху не понаслышке. Оборванный ее двойник пробуждал в человеке смутное беспокойство. Однако Федя находился не в том положении, чтобы объявить истинный свой чин и породу – помалкивал. Не предполагал Федя немедленной выгоды от признания и потому опять же молчал. Зато он внимательно слушал, рассчитывая разведать что и так – даром.

Непонятно было, кто кому объяснял, кто кого убеждал: и стрельцы, и десятник, и Федин попутчик, и возчик на телеге раскричались все, едва помянули Ваську Щербатого. Вспомнили лошадей, которых Васька покупал для казны у ногаев, а потом из этого получилось то, из-за чего стрельцы и сейчас еще озлобленно бранились. И все выказывали близкое знакомство с Васькиным промышленным хозяйством.

– И навоз возить, и дуб толочь, и золу жечь, и кожи дубить, мимо царева кабака пиво варить, сено косить, и жать, и молотить! – кричал, выскочив из ворот острожка, полураздетый, босой стрелец.

С отстраненным любопытством наблюдая эту ненужную горячность, Федя окончательно уяснил то, что открылось ему прежде в разговорах с попутчиком догадкой: самовластно засадившие государева воеводу под замок люди не понимали свое положение. Не было у них страха. Был задор. Ребячливость непростительная и непонятная. Они сетовали, указывая как на большое несчастье на то, что в первый же день вечером Васька вынес из приказа городскую печать и спрятал ее у себя. Так что отправленные в Москву челобитные служилых людей, жилецких и оброчных, пашенных крестьян, инородцев – все шесть взывающий к милости великого государя посланий пришлось скрепить печатью ряжеской таможни. Этим, по общему мнению, чрезвычайно умалялось значение челобитных. Это же несчастное обстоятельство – утрата городской печати – могло до некоторой степени поставить под сомнение законную природу новой власти. Вот это и вызывало у них опасения.

Феде надоело слушать, и он спросил:

– Федор Малыгин… в приказе, у дел? Или как?

– Посольский, Федор, – подсказал кто-то десятнику.

– Посольский! – прояснилось лицо десятника. – Посольский как же – в приказе. Считай, за дьяка.

– А государев дьяк? Под замком?

– Умер Иван Патрикеев. Умер.

Все замолчали, и все на Федю уставились. Пока не успели они задать вопрос, он пошел.

До Ряжеска Федя добрался ближе к вечеру и еще потратил время, чтобы разыскать сестру. На двери в съезжую висела красного воска печать. Подьячие тут давно не бывали – весь приказ переехал из города на посад, верхние комнаты пустовали, сохранялась лишь тюрьма в подклете. На другом краю площади у ворот в Малый острог, где обретался лишенный сообщения с миром воевода, стоял мирской караул, человек двадцать. Эти-то и растолковали что к чему. Нужно было спрашивать двор казацкого пятидесятника Прохора Нечая, там съезжая.

109
{"b":"111663","o":1}