C’est donc décidément le 22 du mois prochain que vous aussi, vous quittez Nice. La certitude de cette date me soulage… Combien Marseille, Lyon, toutes ces villes par où vous repasserez vous paraîtront belles, combien l’entrevue même vous paraîtra intéressante. — Eh bien, ici, à Paris, je ne sais pourquoi on n’a pas ce sentiment de séparation, d’éloignement, d’expatriation, que j’éprouvais à Nice… Il est vrai qu’à Paris le Génie du Lieu m’a toujours été bienveillant. J’aime cette localité. — On a dit que c’est l’endroit du monde où l’on se passe le mieux du bonheur. Ce qui est sûr au moins, c’est qu’on ne lui en veut pas de l’avoir perdu… Cette fois… mais laissons cela.
J’ai vu ici beaucoup de monde, entr’autres des personnes attachées à la Cour d’ici, les Tascher* par ex<emple>. Pas une ne m’a adressé la moindre question sur Nice et votre séjour… Cela peut être aussi une distraction. Je crois pourtant savoir que les dispositions personnelles sont loin d’être d’une nature amie… L’autre jour j’ai assisté à une séance du Corps législatif. — C’est toujours encore la révolution qui continue. Non pas que le régime actuel ne convienne admirablement aux masses françaises. Mais les partis, qui finissent toujours par avoir le dernier mot en France, ne le supporteront pas longtemps — mais un autre pas plus que celui-là… En un mot, dans le milieu politique, les régimes sont comme certains animaux dans les ménageries qui vivent bien p<our> leur propre compte, mais qui ne se reproduisent pas… J’aurais mille choses à te dire. Mais le temps et le papier me manquent. Nous partons ce soir. Dieu te garde, ma fille chérie.
T. T.
Перевод
Париж. Среда. 29 марта 1865
Не хочу покинуть Париж, не подав тебе весточки о себе. Париж мне немного помог… Он на время развлек меня и заставил забыться. Гораздо легче мне стало также и оттого, что кончилась Ницца. Досадую на себя за неприязнь, даже отвращение, питаемое мною к этому несчастному уголку, столь, впрочем, лучезарному, что — увы, я это понимаю — в прежнее время и при других условиях он улыбался бы мне так же, как и стольким иным… но за долгие часы моего с ним общения, проникнутые такой горечью, о которой дано судить лишь Господу Богу, я до того насытил его собой, что этим как бы отравил. — Странную роль сыграла Италия в моей жизни… Дважды являлась она передо мной, как замогильное видение, после двух самых великих скорбей, какие мне суждено было испытать…* Есть страны, где носят траур ярких цветов. По-видимому, я родом оттуда… Но оставим это, отвлечемся от моего печального «я», ибо я чувствую, что его трудно переносить… А между тем в этой самой Ницце, столь мало приятной, какою лаской я был окружен… во-первых, ты, моя милая дочь, собрания у тебя за обедом, очень мною любимые… моя добрая Дарья, старавшаяся меня утешить, когда сама так нуждалась в утешении… милейшая Антуанетта, которую я еще недостаточно поблагодарил за все участие, за всю дружбу, выказанные ею по отношению ко мне, и многие-многие другие, в большей или меньшей степени… Ах, страждущий человек часто должен казаться чудовищем.
Итак, решено — 22 числа следующего месяца вы тоже покидаете Ниццу. Мне приятно знать наверное это число… Марсель, Лион, — какими красивыми покажутся вам все эти города, через которые вы снова проедете, каким интересным для вас будет самое свидание! — Ну, а здесь, в Париже, не знаю почему, не испытываешь того чувства разлуки, отдаления, отчуждения, которое владело мною в Ницце… Правда, в Париже гений места был всегда ко мне благосклонен. Я люблю этот город. — Кто-то сказал, что здесь лучше, чем где бы то ни было на свете, умеют обходиться без счастья. Верно, по крайней мере, то, что здесь перестаешь как-то сетовать на его утрату… На сей раз… но оставим это…
Я перевидал здесь много народу, между прочим, лиц, состоящих при здешнем дворе, например, небезызвестных тебе Таше*. Никто из них ни разу не спросил меня о Ницце и о вашем пребывании там… Может быть, это и по рассеянности. Мне, однако, известно, что личные настроения далеко не дружеского характера… На днях я присутствовал на заседании Законодательного корпуса. — Это все еще продолжение революции. Не то чтобы современный режим чем-то не устраивал французские массы. Просто партии, за которыми во Франции всегда остается последнее слово, не долго будут переносить его — да и всякий другой не дольше… Словом, политические режимы подобны некоторым животным в зверинцах, — сами-то по себе они живут, но подобных себе на свет не производят… Многое мог бы сказать тебе. Но уже не остается ни времени, ни бумаги. Мы уезжаем сегодня вечером. Храни тебя Бог, милая дочь.
Ф. Т.
Горчакову А. М., 10 апреля 1865*
47. А. М. ГОРЧАКОВУ 10 апреля 1865 г. Петербург
Samedi. 10 avril
Voici, mon Prince, les vers que vous avez eu la bonté de me demander*. Ils sont insignifiants et n’ont été écrits que pour faire acte de présence…
Quant à la question des Allemands soulevée à l’occasion des autres vers* qui valent mieux que les miens, voici ce qu’il y aurait à en dire. C’est que Lomonossoff, lui aussi, a eu ses Nesselrode et ses Budberg, et c’est que toute supériorité russe a, de tout temps, eu les siens — c’est-à-dire des gens qui à mérite inférieur — cherchaient et souvent réussissaient à les primer et à les opprimer, rien qu’en s’appuyant sur les préférences souvent peu motivées, sur la partialité p<our> ainsi dire instinctive qu’ils rencontraient au cœur même du pouvoir suprême. C’est cette complicité persistante du pouvoir suprême pour l’élément étranger qui a le plus contribué à nourrir ce sentiment de rancune contre les Allemands dans cette nature russe, la moins rancunière de toutes, tandis que les Allemands, grands et petits, les nôtres comme les autres, qui, certes, n’ont aucun sujet de rancune à l’égard de la Russie, n’ont pour nous qu’un sentiment physiologique et par là même inconjurable et indestructible, celui de l’antipathie, l’antipathie de race. C’est même là le trait le plus saillant de leur nationalité.
Un fait remarquable, chez nous, c’est que sous le long règne et pas mal glorieux de l’Impératrice Catherine ce sentiment de malveillance p<our> les Allemands paraissait comme assoupi. J’en ai trouvé l’explication, l’autre jour, dans un mot d’elle, cité par un journal… En parlant d’un personnage allemand, à son service, elle énumérait ses grandes et belles qualités, et ajoutait, en manière de conclusion, qu’elle se garderait bien, toutefois, de l’employer dans quelque poste supérieur, — «потому что у него, как и у всех немцев, есть один, в моих глазах — огромный, недостаток. (Ce sont là ses paroles textuelles.) — Они не довольно уважают Россию…»
Mille hommages dévoués.
Тютчев
Перевод
Суббота. 10 апреля
Вот, дорогой князь, стихи, которыми вы имели любезность заинтересоваться*. Они ничтожны и были написаны лишь из чувства долга…
А по немецкому вопросу, поднятому в связи с другими стихами*, лучшими, чем мои, сказать можно следующее. Сам Ломоносов имел своих Нессельроде и своих Будбергов, и все русские гении, во все времена, имели своих — то есть соперников более заурядных, старавшихся и нередко умудрявшихся их оттеснять и притеснять только лишь благодаря привилегиям, часто необоснованным, инстинктивному, так сказать, сочувствию, которое они находили в самом сердце верховной власти. Вот это-то упорное пособничество верховной власти чужеземцам и содействовало более всего воспитанию в русской натуре, самой добродушной из всех, недоброго чувства по отношению к немцам, тогда как немцы, от мала до велика, наши и не наши, у которых нет, собственно, никакой причины не любить Россию, питают к нам исключительно физиологическую и потому именно неискоренимую и непреодолимую антипатию, расовую антипатию. И это наиболее яркая черта их национальности.