По-прежнему не сводя глаз с лица кибенского доктора, Бенно Таллент покопался в самом себе. И нашел, что плохое в нем — причем он первым признавал, что оно в нем куда глубже любых наносных пороков, — ни капли не изменилось. Не стало хорошим. Пройдя такие испытания, Таллент не смягчился, не стал выдержаннее. Он стал только сильнее и жестче. Плохое в нем выпестовало самое себя.
Долгие годы просьб и пресмыкательств, пронырства и шельмовства сила зла в Талленте как бы переживала юношество. А теперь достигла зрелости. Теперь у него появились и цель и направление. Трусом он уже не был, ибо лицом к лицу встретился со всей смертью, какую только мог обрушить на него мир, — и одолел ее. Он одурачил землян и посадил в лужу кибенов. Обставил солдат в поле и математиков в бункерах. Он пережил и бомбу, и кибенскую атаку, и ночь ужаса, и все, все остальное. Прошел и Болота, и поля, и город. И добрался, куда хотел.
Сюда, в эту каюту флагмана.
Но он уже не был тем Бенно Таллентом, которого не далее как вчера засекли за обшариванием карманов мертвого лавочника. Теперь это был совершенно другой человек. Человек, чья жизнь пошла на единственно возможный для нее поворот, ибо другой поворот — смерть — оказался чужд ее обладателю.
Наконец Бенно Таллент подтолкнул доктора вперед — к блокам управления.
Потом помедлил и снова повернул к себе трясущегося наркомана. Еще раз посмотрел на золотистые щелки глаз, на все золотистое лицо и с неизъяснимым удовлетворением заключил, что не питает ненависти к кибенам. Хоть они и стремились отыскать его и распороть ему брюхо. Нет, он любовался ими, ибо они тоже были заняты добыванием желаемого.
Нет, Таллент не питал к ним ненависти.
— Как тебя зовут, старина? — бодро спросил он у доктора.
А тот снова поднял трясущуюся руку со щупальцами на концах, чтобы молить о последнем пакетике. Таллент ударил по руке. Ненависти-то он, положим, не питал, но места симпатии тоже не было. Никакой любезности и сострадания. Все это сожгло адово пламя в полуразрушенном небоскребе, вытравила жестокость его собратьев-землян. Да, Таллент стал жестче. И наслаждался этим.
— Как зовут, спрашиваю.
Дрожащий язык доктора на сей раз медику не отказал.
— Норгезе.
— Ну что, доктор Норгезе? Останемся добрыми друзьями? А? Мы с тобой горы свернем. Верно? Непременно свернем.
В трясущемся теле низенького врача отныне находился личный раб землянина. Таллент хлопнул чужака по плечу:
— Вот что, док. Найди-ка мне в этом дерьме радиостанцию.
Кибен нашел все, что нужно. Потом по команде Таллента щелкнул нужным тумблером и установил связь со всеми поисковыми партиями, с висящими над Планетой Мерта кораблями и с остальными членами команды флагмана.
Бенно Таллент поднял микрофон и какое-то время просто на него смотрел. Вариантов было обдумано предостаточно. Взорвать бомбу. Приказать кибенам отправляться домой. Все, что угодно.
Но то было днем раньше. В его бытность Таллентом Дрожащим.
А сегодня… это сегодня.
Сегодня он уже другой Бенно Таллент.
Заговорил он резко и лаконично:
— Привет, кибены! К вам обращается последний человек на Планете Мерта. Тот самый, о котором говорили ваши командиры. Тот самый, у которого солнечная бомба. Вот что я вам скажу. Бомба все еще при мне. Но теперь я могу ею управлять. Могу в любой момент взорвать ее и всех вас прикончить даже тех, кто в космосе. Ибо мощь этой бомбы немыслима. Если вы мне не верите, я очень скоро дам вам послушать доктора Норгезе с флагманского корабля — и он подтвердит мои слова. Но бояться вам нечего. Ибо я предлагаю вам роль куда более заманчивую, чем доля простых солдат в завоевательной войне своей родной планеты. Я предлагаю вам сделаться завоевателями самими по себе. Вы устали от битвы, годами отлучены от дома. Теперь у вас появился шанс вернуться домой не оловянными солдатиками, а воинами, у которых есть под рукой и деньги, и завоеванные планеты. Так ли вам важно, кто будет руководить вашим флотом, если вы завоюете для себя галактики? Не думаю!
Уверенный, что солдаты с ним солидарны, Таллент взял передышку. Наверняка им без разницы. Преданность родной планете тоже имеет границы. А он сумеет превратить эту стосковавшуюся по дому орду пехотинцев в самую грандиозную завоевательную армию за всю историю Вселенной.
— А первой нашей целью… — тут Таллент помедлил, понимая, что следующими словами обрубает все канаты и выбирает судьбу, от которой никогда уже не уйдет — …станет Земля!
Тут он передал микрофон доктору, дал ему разок по лысому черепу, поясняя, что требуется подтверждение, — и некоторое время на всякий случай слушал змеиное шипение злосчастного раба.
А потом подошел к обзорному окну и стал вглядываться в сумерки, что снова сгущались над городом Иксвиллем и изобильными полями Саммерсета, над Синими Болотами и Дальними Горами.
Бенно Таллент медленно оглядывал всю Планету Мерта и молча клялся, что месть его будет долгой и изощренной.
Странно, но в голову ему пришли слова Паркхерста, которые он мысленно перефразировал для этого места и времени, для своей новой жизни:
«Нет у меня к вам ненависти. Но это должно быть сделано. Это должно быть сделано, и сделать это придется вам. Но ненависти к вам у меня нет».
Таллент подумал еще и решил, что все верно.
Нет в нем теперь ненависти. Ни к кому. Он стал выше этого. Он Бенно Таллент — и даже дурь ему теперь не нужна. Он излечился.
Потом он отвернулся от окна и принялся разглядывать корабль, который отныне должен был стать его судьбой. Бенно Таллент освободился от дури, освободился от Планеты Мерта. И ни в чем не нуждался.
Теперь он стал богом сам по себе.
Монетки с глаз мертвеца
Ох и медленным выдался перегон от Канзас-Сити. Мешок пустел быстрей, чем я думал. Влага выходила — страшное дело. А кругом — ни сорняков, ни воды. Нечем мешок наполнить. Хоть плачь. Плакать я не умею. Когда показались ряды фонарей в самых дальних предместьях, совсем уж стемнело. Я болтался на тендере товарняка. Как дерьмо в проруби. Потом спрыгнул. Метров десять меня несло — пока не плюхнулся на все четыре да вдобавок еще и не перекувырнулся. Блин, полные ладони каких-то камушков. Острые, суки. Кое-как счистил я их, но ладони все равно саднило. Так, приехали.
Огляделся я, куда это меня занесло. Потом узрел до боли знакомый шпиль Главного Баптистского и быстренько направил грешные свои стопы в нужном направлении. Тут на меня, будто бешеный, бросился чей-то дворовый буль. Пришлось обернуться тьмой. Долго я так стоял. Почесывал ему холку и озирался.
Минут за сорок я прошел весь городишко из конца в конец. Путь я держал к Литтлтауну — негритянскому кварталу.
Во Всесвятейшей Пятигранной церкви Христа Владыки был отдельный вход в угольный погреб. Туда я и шмыгнул. Ухмылялся я в обе щеки. Во козлы! За пару лет не удосужились починить замок — или хоть наладить щеколду! В погребе царила такая темень — хрен лестницу разглядишь. Да только мне-то там все знакомо. Все равно как ребенку в собственной спальне, когда там свет вырубят. Все-все помню. Ничего не забыл.
Сверху то и дело доносился какой-то гомон. То из ризницы. То из усыпальницы. То из прихожей.
Вот там, наверху, и лежит Йедедия Паркман. Мертвый. Обессилел все-таки. Еще бы. Восемьдесят два года ковылял он по своей бесконечной дороге — черный и нищий. Гордый. Беспомощный. Хотя нет — не беспомощный.
Я выкарабкался по лесенке из погреба и положил белую руку на растрескавшийся косяк. Бог ты мой, какие только мысли не лезут в голову! Я подумал о всей тяжести черноты, что давит с той стороны. Йед бы ухмыльнулся.
Сквозь трещину в косяке ничего не проглядывало — разве что стена напротив. Ой как осторожно отворил я дверь. В зале — никого. Теперь все, верно, топают в ризницу. Служба вот-вот начнется. Проповедник, ясное дело, заведет прихожанам свою баланду о старине Йеде. Что за благочестивый был человек. И как заботился о заблудших овечках. Как находил всегда в своем сердце место для беспризорных детишек. Как всех, всех привечал. И сколько народу скольким ему обязано. Йед бы захохотал.