Разбилось сердце белокурой флер де лиз… Прости, господи!
Кстати, именно после этого Боб и стал называть его «Майором Африка». Мало того, говорит, что живёшь ты в Башне Из Слоновой Кости, так у тебя ещё и пол теперь из пробки. Ха-ха-ха. Не смешно. Майор Африка. Почему майор-то, спрашивается? А потому что Капитан Африка у нас уже, оказывается, есть. Кхе-кхе-кхе.
Прокрутив в голове туда-сюда всю эту ерунду, Виктор запоздало понял, что только что, — и пяти минут не прошло, — вспоминал Бодрийяра всуе. К слову его имя пришлось, и вдруг — бац! — он тут же сам и звонит. Ну и как не верить после этого собственной интуиции?
Значит старик в Москве. И хочет встретиться. Срочно. Конечно, срочно, раз сам на связь вышел. Вопреки элементарным требованиям конспирации. Такого раньше никогда за ним не водилось. Обычно — только через связных. Стало быть, что-то серьёзное случилось. Ей-ей.
Ну что же, — надо так надо.
Виктор зашёл на первую попавшую новостную ленту, и через две-три ссылки узнал необходимое и достаточное: приехавший в российскую столицу Жан Бодрийар открывает сегодня в тринадцать авторское фотобиеннале в галерее Рината Пульмана, а вечером на филфаке ГУГУГУ прочитает лекцию о всяком таком.
Часы в правом нижнем показывали 12:33. Нет, — уже 12:34. Добрый знак. Но нужно поторапливаться.
И Виктор быстро скинул с себя халат, — огнедышащие драконы, по щенячьи попихавшись, вальяжно растянулись на хозяйском диване.
Оставшись в трусах, расписанных не без намёка в цвета государственного флага Королевства Дании, он поиграл немного своей, сформированной по абонементу в фитнесс-клубе «Люберецкие зори», — отнюдь, надо сказать, не писательской на вид, — мускулатурой. После чего, разогреваясь, немного побоксировал воздух. Резкой серией с уходом вниз от встречного. Затем умело восстановил дыхание, и сразу начал натягивать на себя, чмокая липучками, облегчённый бронежилет, ну, и всё остальное, — всё, что в таких случаях на выход положено. Включая всенепременные чёрные очки. Подумал, — и прихватил на всякий пожарный самопальный свой сегодняшний парабеллум. Засунул его сзади за пояс. И, как дальнейшие события показали, не зря.
Уже обуваясь, обнаружил, что на левой ноге отсутствует носок. На миг задумался, и метнулся в комнату. Эта потеря так с ночи и висела на силовом фидере системного блока, — сушилась в тёплых струях, которые отбрасывал от процессора своими лопастями бесконечно трудолюбивый вентилятор.
Виктор, на ходу натягивая носок, поскакал на одной ноге в коридор, а когда допрыгал, не выдержал и рассмеялся: «Генис был, похоже, прав, когда писал, что в последнее время я слишком сильно разбрасываюсь».
Но всё, — теперь готов полностью. Вроде бы.
Напоследок, — перед окончательным выходом в открытый космос без скафандра, — взглянул мельком на своё отражение в запылённом круглом зеркале.
Ни дать, ни взять, — «Голова в защитных очках» от самого Фринка Дейма: коротко остриженный череп, сильный волевой подбородок, глаза, скрытые за непроницаемыми стёклами очков. Странное лицо. В шрамах всё, в порезах, в следах от когтей неведомого зверя. Лицо странника. Лицо бойца. Одновременно притягательное и отталкивающее. С агрессией в изгибе плотно сжатых губ. И с неожиданной застенчивостью в их тёмных уголках.
Неоэкспрессионист-кудесник Дейм, похоже, кое-что сумел уловить в сущности Воинов Света, — во всяком случае, про то, что они одновременно и сильны, и нежны, так точно.
Стальная дверь захлопнулась.
Все двадцать два её замка щёлкнули в унисон.
Путешествие началось.
2
Галерея Пульмана, которая располагалась в расселённой на хутора и отшпатлёванной молдавскими дизайнерами старой коммуналке, мало чем отличалась от подобного рода курьёзных заведений.
Эта нехорошая квартира была сработана с умом, точнее с умыслом, — всё здесь способствовало тому, чтобы состоящим на довольствии у хозяина галереи искусствоведам на доверии было сподручней впаривать за несусветный эквивалент измалёванные сурьмой и сажей куски грубой холщовой ткани угрюмым дядькам и всклоченным тёткам, — тем забавным персонажам, которым вдруг иной раз так зазудит обозначить себя про меж других, точно таких же, выбрасыванием на ветер части своего профицитного бюджета, что аж невтерпёж. Несчастные липовые буратины. Им бы взять, да почесаться, а не в хроники лезть. Так нет же, — лезут. Вон, — припёрлись.
Ну, и прутся теперь.
Ведь тут, конечно, для них болезных уже силки расставлены, уже всё для них, обречённых, подготовлено: грамотно подобранный свет, грамотно подобранная музыка, грамотно подобранная массовка, и даже — грамотно подобранное шампанское. Светское-советское. Ничего случайного. Атмосфера. И в такой грамотной атмосфере распаренным умом не уследить за словоблудными пасами напёрсточников от арта. Особенно тогда, когда и сам-то лажануться рад нас возвеличивающей лажей. Ну, а раз рад, тогда не обессудь, — так разведут на бабульки, что аж до копчика проймёт. А как же ты, родной, ещё хотел? Понты!
Надо сказать, что искусство ведущих Виктор по жизни сторонился. Не жаловал он их. Ему всегда казалось, что в повадках этих ревнителей Каталога сконцентрировано всё, что есть худшего в тружениках аналогичных непорядочных цехов, — ну, у всяких там сутенёров и гербалайфщиков, адвокатов и привокзальных таксистов, политологов и членов правительства, эстрадных звёзд и строителей финансовых пирамид. Etc. И иже с ними.
Но особенно его коробило и злило высокомерное отношение этих хитрованов к простой и ясной бинарной оппозиции «красиво — не красиво», — к той самой паре немудрёных понятий, с помощью которой любой нормальный человек и проявляет всякий раз, — дай только повод, — свои художественные предпочтения, и к которой лично он сам, В. О. Пелевин, был по большому счёту бесстрашно склонен.
Ну, действительно, разве не эту, такую естественную и откровенную, систему эстетических координат с детства, как какой-нибудь аленький цветочек, взращивает в своей душе любой порядочный и добрый обыватель-чудовище? Взращивает и лелеет. И усердно питает немудрёность её и её сокровенность жирным биогумусом мимолётных впечатлений. То есть разной подручной всячиной.
И, кстати, какой ерундовины, какого пустяшного пустячка в том удобрении только нет. Тут всё впрок идёт. Всё ценно. И чудесное, и ужасное. И такое, и сякое, — всякое. Разное. Что однажды ненароком торкнуло. Потому как здесь любое лыко в строку, — всё: и мифические сполохи жертвенных пионерских костров; и нежная ржавь корявых водосточных труб; и измазанное чёрной куриной кровью лезвие древнего топора; и след пьяной капли на грязном оконном стекле; и ажурный узор снежинки, вырезанной вместе с мамой из бумажной салфетки; и полные надежд ночные огни северных аэродромов; и облупившаяся в мульку краска на бочке для дождевой воды; и пивные кабацкие разводы на дешёвом пластике перекошенного стола; и перламутр недозрелых яблок, в охотку подобранных после грозы в колхозном саду; и мозаика наборной ручки той «финки», что спёр тайком у старшего брата; и неожиданный аккорд света, пробившего в нетёсаном заборе разнокалиберные щели; и арбузная припухлость влажных и ещё пока не целованных девичьих губ; и чудесный комсомольский бархат шикарного дембельского альбома; и бусинки-шарики на фольге секрета в ямке под цветной стекляшкой; и лунная дорожка, коварно зовущая на тот далёкий берег, в камыши; и, — раз уж такая пьянка пошла! блеск горлышка разбитой бутылки, ну, и, конечно, тогда вдогон, — как без неё? — чёрная тень от мельничного колеса…
Впрочем, чего тут песни-то петь, — всяк, наверное, уже в курсе, из какого сора порой рождаются наши представления о прекрасном. О красивом. И о не.
А эти знатоки искусства, эти жрецы, авгуры, колдуны и верхние люди, над всем нашим простым, — читай, и святым и людским, — потешаются. Если и не пальцем тычут, то многозначительно переглядываются, да в сторонку хихикают. А у самих-то взамен чего предъявить? Лишь картон у них, папье-маше, целлулоид и шандыба. Да, шандыба. Вместо исконной-то сермяги. И в простоте слова не скажут. Всё у них будет: