Сначала мне не спалось, еще и из-за того, что я был весь грязный – руки в черной краске, в волосах и бороде полно песку. Целую вечность не спал я в кровати. Наконец задремал. Бормотание учеников ешивы, их внезапные вскрики смешались с шорохом морских волн, тарахтеньем бронетранспортеров и беспроволочных телефонов.
Спустя какое-то время, я еще дремал, вошел мой сосед по комнате. Маленький, тщательно одетый старичок в ермолке из красного шелка. Он встал у моей кровати и стал смотреть на меня. Увидев, что я только дремлю, он очень обрадовался и немедленно принялся болтать на идише, старается завязать со мной разговор. Никак не верит, что я не понимаю идиша. Начал рассказывать о себе, но что – я не понял в точности. Что-то о том, что он приехал свататься к какой-то девушке, которую собирается увезти за границу, а пока проходит здесь серию каких-то обследований, то ли физических, то ли душевных.
Болтает не переставая, ходит по комнате, забавный такой, отпускает сальные шуточки, словно нет в мире никакой войны, нет другой действительности, а существует лишь та, в которой он живет. Он почему-то был уверен, что я тоже приехал сюда свататься, и пытался дать мне несколько полезных советов. Как сквозь туман помню я беседу с ним, иногда кажется, что это был только сон, особенно если учесть, что после того, как старичок разделся, покрутился в своем великолепном белье по комнате, надушился, снова надел свой черный костюм, он исчез и больше я его не видел.
Постепенно я погрузился в горячечный, тяжелый сон.
Когда я проснулся, было уже совершенно темно. Часы показывали девять вечера. Через кружевную занавеску, слегка колыхавшуюся от дуновения вечернего ветра, был виден темный силуэт Старого города. Стояло полное безмолвие. Я все еще чувствовал себя слабым, дрожу от холода, как будто и не спал вовсе, и вдруг, странное дело, проснулась во мне тоска по пустыне, вспомнились лица нескольких ребят с моего бронетранспортера, теперь они воюют на той стороне канала. Я открыл окно. В комнату ворвался чистый, пьянящий, незнакомый иерусалимский воздух. Голова болит. Теперь-то я знаю, что тогда у меня уже была высокая температура, что начиналась болезнь. Но мне казалось, что голова моя болит от голода, меня терзал страшный голод. Я надел ботинки, но сил зашнуровать их не было, и пошел искать еду.
В ешиве было совершенно тихо и темно. Я бродил по этажам, по длинным коридорам. Потом открыл какую-то дверь. Она вела в маленькую комнатушку с закрытыми ставнями, наполненную табачным дымом; два авреха[62] в легких рубашках с закатанными рукавами сидели над огромными фолиантами Гемары[63] и шепотом о чем-то спорили.
Недовольно встретив мое появление, они все-таки показали мне, как пройти в столовую, и вернулись к своим талмудам. В столовой не было никого, скамейки лежали на столах. Молодая женщина в сером платье, с платочком на голове, мыла пол.
Она чуть не вскрикнула, когда я возник перед ней, словно привидение.
– Я тут новенький… – пробормотал я, – может, осталось что-нибудь поесть?..
Я стоял перед ней растрепанный после сна, в незашнурованных солдатских ботинках, в одежде наполовину праздничной, наполовину будничной, с непокрытой головой – все это напугало ее, но она пришла в себя, очистила мне место у стола, принесла большую ложку, тарелку с хлебом, тактично положила радом с ней черную ермолку, и все это ничего не говоря, а потом принесла огромную миску с жирным и густым супом, в котором было много овощей, клецки и куски мяса. Горячее, сдобренное специями месиво, впервые за две недели я ел настоящую, горячую пищу. До того горячую, что у меня из глаз потекли слезы. Суп этот был удивительно вкусным. А она в другом конце комнаты продолжает свою уборку, украдкой поглядывая на меня. Тихонько подходит, берет пустую миску и снова наполняет ее, улыбается про себя ласковой улыбкой в ответ на мои пылкие изъявления благодарности. Красивая женщина, только ничего нельзя разглядеть, кроме ладоней и лица, все закрыто.
Потом я встал, шатаясь от чрезмерной еды, вышел, даже не произнеся благословения, ищу дорогу назад, к своей кровати, вхожу в комнату – и застываю, пораженный видом Старого города, который был совершенно темным, когда я уходил отсюда, а теперь весь в огнях. И в самой ешиве открываются ставни, и из окон на улицу вырывается свет.
Слышатся взволнованные голоса, говорят о прекращении войны, со всех сторон стекаются аврехи в распахнутых рубашках, взволнованно бродят по двору, словно только что вышли из боя. Видно, я поторопился с побегом, ведь война все равно кончилась.
Какое-то внутреннее спокойствие охватило меня. Я раздеваюсь, снимаю покрывало с постели, собираю на нее одеяла со всех стоящих в комнате кроватей. Свертываюсь калачиком, дрожа от лихорадки, голова разламывается от боли.
Две недели пролежал я в кровати. Какая-то странная болезнь напала на меня. Высокая температура, страшная головная боль и воспаление почек. Животная лихорадка, определил врач, лечивший меня, я, наверно, подцепил эту болезнь на берегу моря, где было полно коровьего помета. Они ухаживали за мной очень заботливо, хотя я был для них чужим и непонятным. Однажды они даже собирались отправить меня в больницу, но я попросил, чтобы они оставили меня у себя. И они согласились. А ведь я доставлял им немало беспокойства, да и платить за мое лечение пришлось немало. Ночью у моей постели оставляли дежурных – учеников ешивы, которые учили рядом со мной Тору и читали псалмы.
Болезнь смягчила переход от прежней жизни к их жизни, освободила обе стороны от лишних вопросов. Прикосновение заботливых рук, кормивших меня и стеливших мою постель, сделало их для меня более человечными. И когда через две недели я встал с кровати, слабый, но выздоровевший, с густой окладистой бородой, я присоединился к ним без лишних церемоний. Они дали мне еще одну смену черной одежды, хотя и подержанной, но в хорошем состоянии, пижаму и пару белья. Научили меня молиться по молитвеннику и нескольким законам из Мишны.[64] Вспомнили о машине, подобрали к ней ключи. Я уже обратил внимание, что действуют они очень слаженно, без ненужной суеты, а главное – очень дисциплинированны.
И так я стал шофером ешивы, главным образом шофером того старого раби, который принял меня в первый день. Я развозил масло для поминальных светильников в синагоги, возил маленьких сирот с длинными пейсами на молитву к Стене плача, возил моэла[65] к семьям из их общины, поселившейся в новом районе, или участвовал в длинной и медленной похоронной процессии, следовавшей за фобом важного адмора,[66] тело которого было привезено из-за моря. Иногда меня посылали в район Шфелы – отвезти в аэропорт посланца, отправлявшегося собирать деньги в странах рассеяния. Иногда перед рассветом я подвозил тайком, с притушенными огнями, аврехов, которые расклеивали афиши и писали на стенах пламенные лозунги, осуждающие безнравственность и легкомыслие.
Я познакомился с их каждодневной жизнью во всех подробностях. Они ведь живут обособленно в этой стране, в своем собственном закрытом мирке. Иногда мне в голову приходила мысль, а не получают ли они электричество и воду от кошерных электростанций и водопроводов, предназначенных только для них.
Я прижился у них. Они прекрасно знали, так же как и я, что в любое мгновение я могу покинуть их столь же внезапно, сколь и появился. И все же относились ко мне тепло и не копались в том, что было странным для них. Они никогда не давали мне денег, даже бензин я покупал на талоны, которые получал от них. Но всем необходимым я был обеспечен. Одежду мою стирали и чинили, выдали мне даже более подходящую обувь вместо солдатских ботинок, которые совсем истрепались. А главное – вдоволь еды. Тот самый жирный горячий суп, который так понравился мне в первую ночь, подавали мне каждый вечер, менялись только подававшие его женщины – они обслуживали учеников ешивы по очереди.