– Я в Иерусалиме.
– Нашел его?
Сразу же, не задавая лишних вопросов; сердце мое сжалось.
– Еще нет. Но мне кажется, что я напал на след.
– Ты хочешь, чтобы я приехала?..
– Нет… пока нет…
Я снова вернулся в религиозный квартал, прочесываю улицы, захватывая все новые. Там определенно происходит что-то особенное, магазины закрываются, люди ходят в матерчатой обуви. Как будто праздник, но это не праздник. Под вечер я снова оказался около маленького ресторанчика. Захожу. Никого нет. Столы чистые, на них перевернутые стулья. Сажусь за один из столов. Хозяин появляется из внутренней двери. Удивляется, завидев меня.
– До сих пор не нашли его?
– Нет…
Он молчит, как будто смущен.
– Нельзя ли получить такой же обед…
Он колеблется, смотрит на часы, идет на кухню и приносит полную тарелку и кусок хлеба, я начинаю есть, почти сплю, голова моя опускается на стол. Он тормошит меня.
– Господин, надо спешить, пока не начался пост…
– Пост?
– Девятое ава[56] завтра… надо торопиться…
– Девятое ава? Завтра?
– Господин забыл?..
– Да, забыл…
– Заставили его забыть…
Я дотрагиваюсь до головы, на ней ермолка, прилипла к голове, я снимаю ее, потом снова надеваю, продолжаю есть, но глаза мои опять закрываются. Такой дикой усталости я давно не испытывал.
– Господин хочет спать… – слышу я его голос.
Выяснилось, что он готов предоставить мне ночлег. Я поднялся наверх. Было шесть часов, день клонился к вечеру. В доме полно золотоволосых детей, он освободил от них одну из комнат и впустил туда меня, пошел за чистой простыней, но я сразу же упал на кровать, не сняв одежды, лежу на истрепанном шелковом покрывале. Он хотел поднять меня, слегка толкнул, но я даже не пошевелился.
Я заснул посреди дня каким-то некрепким, тревожным сном, слышу шум улицы, болтовню детей, вижу, как темнеет. Из соседней синагоги доносятся звуки траурной молитвы.
Около полуночи я проснулся. В доме горит маленькая лампочка. Разговаривают люди, голоса детей. Я выхожу в коридор, одежда моя помята. Молодая миловидная женщина спокойно сидит на полу, в ее руках книга, она шепотом произносит траурную молитву. Продолжая молиться, показывает мне, где ванная, я открыл кран, попил воды.
Муж ее, наверно, в синагоге. Я постоял в темной прихожей, жду, пока она кончит молиться. Но она не поднимает головы от книги. Я вынимаю сто лир, захожу в комнату, кладу их на комод, она отрицательно качает головой, как бы говоря – не надо. Я говорю шепотом: «Дайте кому-нибудь, кто нуждается» – и выхожу.
Продолжаю поиски, сейчас мне гораздо лучше. По улицам снуют религиозные, от одной синагоги к другой. Я обратил внимание, что в их движениях постоянно присутствует какая-то нервозность. Снова я прочесываю улицы, очень тщательно, осматриваю машины. Странно, с чего я был так уверен, что найду его, все эти поиски отдают каким-то сумасшествием.
Около трех утра все затихло. Из молелен уже не слышны голоса, на улицах ни души. Я захожу во дворы домов, во внутренние дворы больших ешив, осматриваю машину за машиной. В четыре часа я нашел ее. Стоит в углу. Мотор еще теплый, наверно, недавно машина вернулась из поездки. Переднего крыла не хватает. Я соскреб ногтями немного краски с одной из дверей. В свете ясной ночи сразу же блеснула изначальная голубизна. Внутри лежала черная шляпа и несколько газет. Я вытащил из кармана маленькую отвертку и взломал окно, ищу более определенные признаки его присутствия. Но ничего не обнаружил. Счетчик показывает, что машина прошла за это время много тысяч километров. Найдя укрытие напротив, я устроился там и стал ждать.
Когда забрезжил рассвет, религиозные снова потянулись из своих домов. Из синагог понеслось грустное монотонное пение. Тихо зазвонили церковные колокола. В полшестого вышла группа весело болтающих молодых парней и собралась около «морриса». Через несколько минут появился человек с длинными пейсами и сигаретой в углу рта, остановился около машины и ощупал место, где раньше было крыло.
Любовник, превратившийся во что-то, совсем не похожее на любовника…
Я вышел из укрытия и направился к нему. Он заметил меня, грустно улыбнулся, как бы извиняясь. Я всматриваюсь в другое лицо, в черные пейсы. Он очень растолстел, мягкий живот навис над поясом.
– Здравствуй…
От него слегка пахнет луком. Я положил руку ему на плечо.
– Итак, на фронт ты не попал…
Габриэль
Но я все-таки попал на фронт. Не прошло и двадцати четырех часов с тех пор, как вы отослали меня, а я уже был посреди пустыни. С головокружительной быстротой сунули меня туда, и не потому, что нуждались во мне, а просто хотели убить меня. Я говорю вам – хотели убить, и просто так, без всякой связи с войной. И меня действительно убили, а здесь стоит совершенно другой человек – не я.
Я-то думал, дело только в формальности. Кому могу я принести пользу в этой войне? Явлюсь в какое-нибудь учреждение и скажу – ладно, я здесь. Я тоже один из вас. Запишите меня в список явившихся и не говорите, что я не проявил солидарности в тяжелый момент. Меня не тянет стать участником побед, а тем более поражений, но если вам так важно мое присутствие, то я готов постоять несколько дней у какого-нибудь проверочного пункта на дороге, посторожить какую-нибудь контору, даже погрузить оборудование. Что-нибудь символическое, для истории, как говорится…
Но я не представлял себе, что за меня вдруг ухватятся и пошлют прямо в огонь. Я снова повторяю: меня просто хотели убить.
Сначала все шло медленно. Пока я нашел лагерь, был уже полдень. Я оставил машину на стоянке и стал искать ворота, но ворот не было, лишь смятая и развороченная ограда, и ужасная суматоха. Между бараками снуют люди, мчатся военные машины, но за этой лихорадочной деятельностью уже чувствуется какая-то новая, незнакомая усталость, словно проявляются признаки какого-то скрытого отравления. Трещина в самом основании. Ты спрашиваешь что-то у секретарши и чувствуешь, что они не соображают. Какая-то всеобщая растерянность. И везде преследует тебя голос транзистора, но информации от него никакой. И у песен, старых боевых маршей, нет больше силы. Все вдруг потеряло смысл.
И конечно, я сразу же увидел – никто не знает, что со мной делать. Потому что, кроме заграничного паспорта, у меня нет ни единого документа, который мог бы прояснить, как со мной быть. Посылают меня из барака в барак, посылают к компьютеру, может быть, выдаст обо мне какие-нибудь сведения. И он действительно выдает что-то, но не обо мне, а о каком-то старом, пятидесятипятилетнем еврее, которого зовут точно так же, как меня, и который живет в Димоне, может быть, какой-то родственник.
В конце концов я оказался у маленького домика на задах лагеря, где скопились все неясные случаи, в основном здесь околачивались те, кто вернулся из-за границы. Все еще держа в руках свои разноцветные дорожные сумки, они валялись на увядшей траве.
Рыжая, маленькая и очень некрасивая военнослужащая собирала паспорта. Взяла также и мой.
Мы ждали.
Большинство из нас, как я уже сказал, были возвращающиеся из-за границы израильтяне. Когда они услышали, что я не был в стране больше десяти лет, глаза у них засияли. Они думали, что я специально приехал воевать. Я их не разубеждал, пусть думают, если это поднимет им настроение, – вот, мол, даже и через много лет израильтянин остается израильтянином.
Время от времени рыженькая выходила, кого-нибудь выкликала, впускала внутрь, и через некоторое время он появлялся с мобилизационным удостоверением. Сначала на нас смотрели как на помеху, чуть ли не делают нам одолжение, что мобилизуют нас, что утруждают себя, разыскивая части, к которым мы приписаны. Словно вся эта мобилизация пустое дело, война и так уже кончается. Но с наступлением темноты отношение к нам стало меняться, процедура ускорилась. Мы вдруг стали важными людьми. Оказалось, нуждаются в каждом человеке. Ряды наши редеют. Из транзистора веет смертью.