И я, глаза полны слез, начинаю рассказывать, но звонят в дверь, и один за другим появляются люди: владельцы соседних магазинов, портной, хозяин продуктовой лавки; я знала, что она создала тут маленькую столовую, готовит обеды. Начались беседы на венгерском, на польском, раздаются смешки. Она усаживает их за стол, властно распоряжается, бежит за первым блюдом, несколько человек идут за ней на кухню, отпускают шуточки, нюхают кастрюли, подмигивают мне. Некоторые из них мне знакомы, но я не знала, что они могут быть такими симпатичными и веселыми. Мама Тали и мне дала тарелку с мясом и картошкой, и я сидела на своей табуретке в углу, с тарелкой на коленях, глаза уже сухие, ем в этом шуме и гаме, под звон вилок и ножей, ставлю пустую тарелку в раковину и выскальзываю за дверь, ничего не сказав.
На улице я наткнулась на Тали, идет себе медленно мимо, даже не заметила меня, а я побежала домой. Там никого не было, рабочая комната пуста, они исчезли.
После обеда пошла в кино, вернулась вечером, папа и мама были дома, но мама не смотрела на меня, я на нее тоже. Говорили о технике, как будто мы в гараже. Я моюсь под душем, смотрю телевизор, залезаю в постель с книжкой, буквы расплываются, я начинаю засыпать, и вдруг – удар, такой явный, словно кто-то встряхнул меня изнутри, я просыпаюсь, продолжаю читать, ничего не воспринимаю, папа уже спит, мама крутится по дому, встает на пороге, не смотрит на меня: «Можно погасить свет?» Я молча киваю, она гасит. Я закрываю глаза в уверенности, что засыпаю, но не тут-то было. Встаю, начинаю бродить по дому, перехожу с места на место, пью воду. Очарование умирающей летней ночи. Вдали видно темное море. Еще два дня, и начнутся занятия, а у меня впервые нет никакого желания учиться, но и каникулы надоели, ничего не хочется. Я возвращаюсь в постель, пытаюсь уснуть, снова встаю. Напряжение разливается по телу, как будто в моих жилах течет электрический ток. Никогда со мной не было такого. Я тихо зову папу и маму, но они не просыпаются. Иду в ванную, думаю – может, помыться еще раз? Сижу обессиленная на краю ванны, в полном одиночестве, подобного я никогда еще не испытывала. Через окно вижу вдали, на склоне за вади, открытое освещенное окно. Много лет там строили дом, и вот наконец въехали жильцы. Человек сидит в комнате почти без мебели, на нем майка, волосы взлохмачены, во рту трубка, лихорадочно стучит на машинке. Время от времени встает, бродит по комнате, снова садится и остервенело накидывается на свою машинку. Я долго слежу за ним, находя в этом какое-то успокоение – я не так одинока, как мне казалось.
Адам
Все завертелось с ужасной быстротой. Каникулы кончились. Дом наполнился книгами и тетрадями Дафи, оберточная бумага, письменные принадлежности, сама Дафи, грустная «негритоска», постепенно светлеющая, рассеянно бродит по дому, переходит из комнаты в комнату, совершенно не в себе из-за огромного количества домашних заданий. В ее комнате горит свет и тогда, когда мы уже спим. Ася начала работать и в первый же день, не спросившись меня, остригла волосы, стоит у зеркала, девочка-старушка, и уныло рассматривает себя. А Габриэль вроде бы исчез, но на самом деле – нет. Время от времени я нахожу следы его посещений в доме: каскетка, темные очки, отпечаток головы на подушке, французский журнал. Однажды я позвонил домой посреди рабочего дня, и он взял трубку. Я не назвал себя, только попросил позвать ее, он сказал, что ее нет дома, что она в школе и скоро придет.
– А кто вы, если можно спросить?..
– Просто друг…
Интересно, он уже любовник? Как узнать? Все погружено в тайну, никто ничего определенного не говорит, да и я не хочу, чтобы слово было произнесено, знаю, что мне лучше уйти в тень, не выказывать излишнего любопытства. Я велел вывести «моррис» со склада запасных частей, помыть его, поставить новый аккумулятор и наполнить бак бензином. Эрлих начал протестовать: «А что со счетом?» «Порви его», – сказал я. Но он не порвал. Я нашел счет в новой папке, красными чернилами на нем было написано: «Не оплачен» – для финансовой инспекции.
Я привел машину домой, дал Асе ключи и сказал ей: «Отдай ему», еще и добавил тысячу лир как плату за его труды. Она взяла ключи и деньги и не сказала ни слова. Машина несколько дней стояла у дома, а потом исчезла.
Встречаются ли они все это время тайком? Пока я ни в чем не был уверен, но одна мысль об этом возбуждала во мне сладкую боль, однако дни эти были какие-то шальные и промчались неимоверно быстро. Уже начались праздники, нет, не праздники, «страшные дни». Тысяча девятьсот семьдесят третий год.
Ведуча
А если «это» человек, который лежит в кровати, и люди приходят и смотрят на него, так почему бы ему молчать. Пусть скажет что-нибудь, надо говорить, и правда, начал говорить без перерыва, слышит свой голос, слабый голос, разбитый голос, бормотание старухи, которая говорит и говорит – может быть, остановится на какой-нибудь мысли. Потому что у нее глубокое горе, она потеряла много, может быть, найдет что-нибудь. Кругом улыбаются, но не понимают, поднимают подушку, поправляют одеяло, переворачивают ее с боку на бок, говорят – так будет лучше. Еще чуть-чуть. Поспи немного. Но если надо спать, так лучше умереть, и здесь этот бродит. Дорогой, знакомый, необходимый, приходит и уходит, постоит и исчезнет. Где «это»? Приведите! Покажите мне, я очень хочу. «Это, это», – зовет из подушки рот, раздираемый криком.
И «это» вдруг приходит. Вдруг идет. Вдруг стоит. Вдруг исчез. Смотрит хмуро, всегда торопится, руки в карманах – и ночь.
Если бы было единственное слово, чтобы перевернуть мир, но мир в руках, которые в карманах, равнодушно крутятся, забыли обо всем, ничего не хотят.
В окне – звезды. «Это» шепчет, выплывает слово, «это» отбрасывает одеяло, толкает подушку, скатывается на пол, встает, падает, ползет, встает, идет, перекатывается, толкает дверь, и еще дверь, в небо, поле, сад. В ногах колючки, в голове холод, раздвигает ветви, опускается на землю, роет, ищет слово, которое откроет все.
4
Наим
Снова их убивают, а когда их убивают, мы должны сжаться, понизить голос, вести себя осторожно, не смеяться громко, даже просто шутке, не имеющей к ним никакого отношения. Сегодня Исам утром в автобусе во время передачи новостей говорил громким голосом и смеялся, а евреи с передних сидений повернули к нам головы и посмотрели на нас как-то косо, и сразу же Хамид, всегда серьезный, несущий за всех ответственность, хотя никто его и не обязывает, властно дотронулся до Исама кончиком пальца, и Исам сразу же умолк.
Надо всегда знать свое место, и это главное, а кто не хочет, пусть остается в деревне и смеется там один в поле или проклинает евреев в своем винограднике сколько душе угодно, а мы, те, кто почти весь день находится среди них, должны быть осторожны. Нет, они не ненавидят нас. Тот, кто думает, что они ненавидят нас, ошибается. Мы для них – всего лишь тени, а тени невозможно ненавидеть. Возьми, принеси, поймай, почисти, подними, подмети, разбери, отодвинь. Так они думают о нас, но когда их начинают убивать, они становятся какими-то усталыми, словно замедленными, рассеянными и могут вдруг распсиховаться ни с того ни с сего, до последнего выпуска новостей или после него, а мы вовсе и не слушаем эти новости, слышим, что говорят о чем-то, но не знаем, о чем точно, понимаем слова, но не хотим вникать. Они не врут, но и не говорят правду, точно так же, как станции Дамаска, Аммана и Каира. Наполовину правда, а наполовину вранье, просто морочат голову. Уж лучше послушать приятную музыку из Бейрута, новую стремительную арабскую музыку, заставляющую сердце трепыхаться, кажется, что кровь начинает течь по жилам быстрее. Когда мы чиним их машины, первое, что мы делаем, – это избавляемся от «Голоса Израиля» и от «Волн Цахала» и ищем в эфире какую-нибудь хорошую станцию, без болтовни, только песни, новые сладкие песни о любви. Эта тема не надоедает никогда. Самое главное – без этой бесконечной трепотни о проклятом конфликте, которому конца не видно. Когда я лежу под машиной, подтягиваю тормоза, музыка, которая доносится из машины, словно гуляет в моей голове. Честное слово, иногда глаза у меня бывают на мокром месте.