Нового разговора с ними у меня не состоялось…
СМЕРТЬ ЦЕЗАРЯ
Старый негр, влюбленный в теодолит и считавший, что высшее призвание человека на земле — измерять эту землю, погиб подлинно на своем посту.
Мы работали на равнине. Бесконечно раскатилась голая выжженная степь с торчащими то тут, то там одиночными стволами да зарослями тощего кустарника. В разгаре работы я совсем не заметил, как все вокруг меня стихло, — а тамошняя земля даже и в самых пустынных местах всегда звенит, гудит, жужжит, поет. Подняв голову, я увидел, как с запада вставала темная, зловещих фиолетовых отсветов туча. Она надвигалась неуклонно и с пугающей равномерностью — от горизонта поднималась как бы сферическая огромная тяжелая крышка. Вокруг нас жалобно закричали и забились птицы. Свинцовая крышка закрыла солнце, пронесся горячий вихрь, сучья двух низеньких, близко стоявших деревьев застучали и заныли со странно сухим звоном. У моих ног метнулся какой-то мелкий зверек, и вдруг от далекой темной грядки леса в степь выкинулось огромное стадо жирафов. Они бежали в стороне от нас быстро, качающейся тяжелой рысью, переходящей в неуклюжий стесненный галоп, как будто несли на спинах груз; их палкообразные голые шеи были похожи на покосившийся под ветром частокол.
— Они бегут так только от горящей бруссы, — покачал головой Цезарь. — Будет большая гроза.
Я приказал собрать инструменты, завернуть их в брезент, положить вблизи меня и сунул записи в кожаную трубку. В последние десять минут фиолетовая стена, пробиваемая жалами молний, неслась на нас с чудовищной быстротой.
Я поставил палатку, и мы с Цезарем забрались внутрь. Через несколько минут с неба обрушилась водяная буря и вмиг смяла легкую постройку. Это был не дождь, не ливень — на землю опускался тяжкий водяной пресс. Я уже привык к тропическим торнадо. Здесь от этого гудящего неистовства, от молний, жгущих сетчатку глаз, и еще более тяжких секунд томительной темноты я почувствовал себя беспомощнее того жалкого зверька, который несколько минут назад мелькнул у меня под ногами, — мне захотелось броситься на землю, уцепиться за слабую, сожженную траву, чтобы уцелеть в этом беснующемся, низринувшемся на землю хаосе. Дикий грохот, казалось, в самых недрах земли будил отклик, угрозу, рокочущий страшный гул. В какой-то момент меня и швырнуло на землю; за секундой темноты как бы чудовищный тонконогий ослепительный паук упал с неба, бросил свои коленчатые лапы-стрелы к небу и в землю и взорвался. Грохот этого взрыва был так силен, что я оглох. Молния ударила в дерево неподалеку. Потом мы долго смотрели на обугленную голую мокрую головешку, торчавшую на фоне неба.
Мы стояли по щиколотку в воде. Под ослепительным блеском пляшущих молний всюду, куда ни хватал взор, расстилалось черное, удваивающее огонь молний, рябое зеркало воды. Сила колеблющегося света была так велика, что она прожигала плотную гудящую массу воды и видимость была большой. Я испытывал страх и непереносимую тоску; глазам моим чудилось, что не осталось на земле уже ни пяди материка, что, куда бы я ни двинулся, всюду будет вода, все под нею погребено. Я все же пересилил себя. Кладь была затоплена, и в смятенной голове моей родилась мысль — спасать инструменты. Напрягая глотку, я закричал Цезарю, что надо взобраться на дерево и привязать повыше теодолит и трубку с записями, отмечавшими нашу семидневную работу. Он покорно отыскал все, что нужно, и зашлепал по воде к ближайшему дереву. Перекинув лямку через плечо, он начал карабкаться по голому стволу и скоро скрылся в кроне. Я стоял под деревом, пытаясь рассмотреть, где он; меня заливала вода. Он задерживался, я начинал нервничать, — мне хотелось пойти поискать места помельче: вода стояла уже выше чем на полметра.
— Укрепил? Да что ты там возишься! — крикнул я, хоть и знал, что голос мой до него не дойдет.
Вдруг высоко вверху раздался пронзительный визг, и тяжелый узел свалился в воду. Я кинулся вперед и при свете молнии увидел искаженное, дергающееся лицо Цезаря. Приседая на корточки и подскакивая, он кричал страшно, ровно, захлебываясь, и держался руками за бок. Его ужалила змея. Может быть, это была беспощадная зеленая «минутка». Я сбросил все, что на мне было, положил сверху палатку, устроил для него род сиденья. Он стал стихать, только весь бился крупной дрожью; тяжело опустился в воду, сел, потом отыскал мою руку, повернулся на бок и положил ее себе под щеку. Можно было бы развести костер и прижечь рану раскаленным железным прутом, но об этом нечего было и думать: проклятая вода растворила все, и моя коробка спичек превратилась в кисель.
Я стоял перед ним на коленях, другой рукой гладил его жесткие седые курчавые волосы и плакал — я был совершенно беспомощен. Ливень уменьшался, светлело. Синеватые губы Цезаря стали черными, потом покрылись мутной пленкой, и он завел глаза. Я был в отчаянии. Случись несчастье в жилом месте — марабу знают таинственные составы, обезвреживающие яд многих змей, но семь дней мы шли, не видя человеческого следа, а до ближайшего селения по старинной карте оставалось еще километров тридцать, да к тому же бывало нередко, что мы не находили и пепла там, где на этих картах обозначались целые города.
Я терял самое близкое мне здесь, да, кажется, и во всем мире, существо и только сейчас почувствовал, как дорог мне этот сильный, скромный, умный и добрый человек. Я решительно поднялся и приказал шести самым крепким рабочим как можно скорее нести больного в сторону селения. Если он проживет еще часов пять — шесть, может быть, его удастся спасти.
Они ушли, неся Цезаря на носилках, побежали быстро и согласно, расплескивая воду. Через час. один из скороходов вернулся и сказал: «Цезарь ушел». Он низко опустил голову. Негры плакали. Еще через час принесли тело бедного моего друга. Яд дошел до его сердца. В последней предсмертной конвульсии он сильно выгнулся навзничь. Когда я подошел к нему, он уже начал стынуть. Усилия выпрямить его хребет были тщетны.
Мы вырыли глубокую яму под деревом — местом его гибели, сколотили нелепо высокий гроб и так и похоронили его, изогнувшимся в крутую скобку.
Через два дня над могилой выросла гора камней, увенчанная металлической таблицей со звездой и полумесяцем и надписью:
«Здесь погребен французский гражданин Цезарь, не имеющий фамилии. Да будет священно для всех имя человека, отдавшего свою жизнь науке!»
ЛИЦО БЕЛЫХ КОЛОНИЗАТОРОВ
В начале моего повествования я упомянул о молодом человеке, с которым встретился и подружился на пароходе и который, как и я, направлялся в дебри Черного материка. Имя Эрнеста Делона навсегда останется в памяти моей как символ беспокойной совести, неподкупной честности, неукротимого мужества и высокого благородства.
Я в рассказе не возвращался к нему, потому что предварительно хочу сообщить о самых мрачных, самых подлых сторонах колониального быта, на фоне которых резко выделяется светлый образ Эрнеста.
«Негр — такой же человек, как и я» — эту «истину» услышишь только из уст самого передового, просвещенного и либерального европейца, а так как таких, по существу, совсем не много, то иной обыватель так и проживет всю жизнь, не узнав об этой «истине». Негр в представлении европейского мещанина — это «дикарь», забавное, но иногда и опасное человекоподобное. Те же, кто прямо или косвенно состоит в немногочисленной, но крепко спаянной армии колонизаторов, кто строит собственное и своих хозяев благосостояние на жесточайшей эксплуатации несчастных людей, те утверждают и проповедуют, что негр — это животное, тупое, ленивое, бессознательное и бесчестное, которому понятен только один язык — язык кулака, плетки, тюрьмы, пулемета…
Ленивое?… Да кто же стал бы с охотой делать дело чужое, непонятное и ненавистное! Работу, его интересующую, негр проводит с настойчивостью и упорством исключительным. Бесчестное?… А уместно ли вообще говорить о честности там, где свирепствует жесточайшее хищничество, грабеж, насилие, воровство человеческого труда! Тупое?… Но ведь это самый поэтический и, несомненно, самый музыкальный народ на земле!..