— Смотря кто. Ася в Москве, в каком-то женском журнале, домоводством занимается, гороскопами…
— Ася? Гороскопами?
— Представь себе. А Майка на телевидении, на седьмом, что ли, канале, у нее сейчас своя программа, что-то там аналитическое, не видел?
— Видел, мы с ней общаемся изредка.
— Да? Ну как она, замуж не вышла?
— Вышла.
— Да ну! За кого?
— За меня, — сказал Зудин и рассмеялся.
Жора смотрел оторопело, не зная, верить или нет.
— Шучу. Предлагал — отказала.
Жоре хотелось в свою очередь расспросить Зудина, где он, что, но тот пресек попытки.
— Обо мне в другой раз, — сказал он и даже руку вперед выбросил, словно закрывая Жоре рот. — Лучше поговорим о деле. У тебя аппаратура целая, или загнал?
Жора глубоко вздохнул, подумал и еще глубже кивнул.
— Загнал, блин!
— Жаль, ну, ладно, это поправимо, купим новую, — сказал Зудин, не слишком огорченный ответом. При этих словах уши у Жоры встрепенулись, как у Шарикова при слове «Гулять». Он даже протрезвел.
— Я тебе пока не говорю всего, мне еще надо кое с кем повстречаться, но ты мне скоро понадобишься. Если все будет, как я планирую, мы, возможно, еще поработаем вместе, старичок.
Жора совсем протрезвел и даже прослезился.
— Женя, — сказал он проникновенно. — Я все понял. Если что, ты можешь на меня полностью… Ты знаешь, как я снимаю, и вообще… Только аппаратуру я действительно загнал, но если ты…
— Ладно, ладно, — неожиданно жестко перебил его Зудин, — Я тебя найду через пару дней, ты не исчезай. Деньги нужны тебе?
Жора засмущался и стал отнекиваться, но недолго. Когда Зудин достал из кармана пачку, от которой у Жоры помутилось в глазах, он замолчал и только смотрел, ничего не понимая, на эту пачку и на Зудина. Тот рассчитался с девицей, а Жоре сунул новенькую стодолларовую бумажку, которую тот не знал, куда деть, и так и держал в вытянутой руке, словно намереваясь вернуть.
— Да, вот еще что, — будто невзначай вспомнил Зудин. — Ты поищи пока у себя в архиве фотографии ваших вождей местных, ты ж их наверняка снимал, да? Только мне нужны не парадные фотографии, а такие, знаешь, не самые удачные, я помню, ты всегда какой-нибудь такой кадр схватывал, за который начальнички наши дорого бы дали, лишь бы он в газету не попал. А мне вот это как раз и надо, ты понял?
— Понял, — кивнул Жора, на самом деле ничего не понимавший.
— Кстати, а как Люся Павлова? — вдруг спросил Зудин.
Жора впервые нехорошо посмотрел на него и сказал:
— У Борзыкина письмами заведует, но… с Мишкой у нее большие проблемы. Учиться не хочет, из дому бегает, с большими пацанами где-то болтается, одиннадцать лет всего — курит уже… Люська ж все время на работе, а его то на рынке отловит, то возле магазина…
— Ладно, старик, — сказал Зудин, никак не отреагировав на эту информацию, и встал. — Давай, увидимся.
— Угу, — кивнул Жора и остался сидеть под зонтиком.
Глава 11. Кто тебя дергает за язык?
(Из записок Сони Нечаевой за 1991 год)
Сессию облсовета назначили на 28 августа. Я раздумывала: идти — не идти. В Москве творилось невообразимое: аресты, самоубийства, снятие с должностей. У нас на третий день событий сняли Твердохлеба, председателя Совета, который весь последний год фактически руководил областью. (Новый первый, избранный после ухода в Москву Русакова, был фигурой номинальной, обком ничем уже не командовал, только боролся за собственное выживание.) Теперь появился «глава администрации» — личность довольно темная, и первым делом закрыл газеты — «за поддержку ГКЧП». В Газетном доме шуровали омоновцы, опечатывали кабинеты. Все это было похоже на фантасмагорию, хотелось лечь лицом к стенке, уснуть и проснуться, когда все уже кончится. Ведь должно же кончиться? Кто-то звонил, спрашивал: ну что ты обо всем этом думаешь? Я не знала, что и думать, что-то стояло внутри, в горле, мешало дышать. Слова эти — «путч», «путчисты» казались дикими, чужими, резали слух. Душила то злость на этих людей, то жалость к ним.
Вспомнила, как когда-то давно (теперь кажется — в другой жизни) услышала это совершенно чужое, неприятное на слух слово в первый раз. Начало осени, теплое, безмятежное утро, я сижу в секретариате «ЮК», рисую макет первой полосы и напеваю себе под нос — такая у меня привычка, и тут приносят с телетайпа ленту, длиннющую, как всегда, конец по полу волочится. Телетайпистка, умница, отчеркнула синим карандашом самое важное — короткое, в несколько строк сообщение ТАСС: военный переворот в Чили, убит Сальвадор Альенде. Никаких особых чувство я тогда не испытала (где эта Чили!), но было какое-то возбуждение от того, что вот я первой в редакции узнала такую важную новость. Выхватила ножницами сообщение из ленты и бегом к редактору. Он прочитал, сделал скорбную мину и с минуту сидел, покачивая головой, так, будто убитый Альенде был его личный товарищ по партии. Потом сказал: «Быстро ставь на первую и заголовок покрупнее!» Для нас это была всего лишь забойная новость на первую полосу… Потом я много раз видела по телевизору кадры из Чили — пальба, беготня, тела убитых на улице, но всегда воспринимала это абсолютно отстраненно, как кино. Иногда только приходила мысль: а хорошо, что не угораздило родиться где-нибудь в Латинской Америке, вечно у них то войны, то путчи, то ли дело у нас — тихо, спокойно. Хорошо.
…Позвонила в облсовет насчет повестки, сказали: «Об отношении к государственному путчу в Москве и избрание нового председателя Совета». Заранее стало тошно, противно, но идти надо. Раз выборы — каждый голос дорог, я не приду, другой не придет, и выберут какого-нибудь идиота. Между прочим, — сказала им по телефону, — «государственный путч» — неграмотно, надо или «государственный переворот», не просто «путч», если уж вам так нравится. «Нам-то не нравится, но спасибо, поправим». Долго соображала, что надеть, в конце концов нарядилась красавицей (любимое Майкино выражение) — платье черное крепдешиновое в мелкий горошек с белым кружевным воротничком, туфли на шпильке. Люблю выглядеть хорошо на официальных мероприятиях, только тогда чувствую себя уверенно. Но тут этого чувства почему-то не было, а было ожидание чего-то неприятного, неминуемого.
Обычно перед началом сессии депутаты подолгу стоят на площади у входа в большое белое здание Совета, курят, рассказывают байки, договариваются о делах. На этот раз на площади было пусто, депутаты старались побыстрее прошмыгнуть вовнутрь, не задерживаясь у входа и даже избегая заговаривать друг с другом. В дверях с каменными лицами стояли в характерной позе (ноги на ширине плеч) омоновцы. Сроду их тут не было, а стоял приветливый сержант Толик, знавший в лицо всех депутатов. Теперь никакого Толика, а у входа и дальше, у лестницы — эти. Впервые пришлось показывать свое депутатское удостоверение. Молодой парень не спеша прочитал, поднял на меня глаза, спросил: «Это ваше?» Стало не по себе, хотелось нагрубить, но сдержалась. Потом уже, отойдя, сообразила, что, наверное, не очень-то я сейчас похожа на саму себя на той фотографии. В просторном вестибюле ко мне бросилась женщина, про которую я даже не сразу сообразила, кто это.
— Ой, Софья Владимировна! — запричитала она и потащила меня в угол, к пустому гардеробу. Глаза у женщины были красные, заплаканные. — Вы еще не знаете, что у нас случилось?
— Нет, а что еще?
— Зоя наша, Васильевна… — она всхлипнула и прижала обе руки к груди.
Тут я вспомнила, что эта женщина — депутат из Степняковского района, доярка.
— Что? Где она?
Женщина оглянулась на омоновцев и прошептала мне на ухо:
— С собой она покончила!
— Как покончила? Когда? Да вы что!
— Не знаю, никто ничего не знает, но нету ее, второй день ищут с водолазами…
Я зажмурилась и стояла так, не открывая глаз, соображая, как это может быть. Сразу представилось: Зоя Васильевна с ее прической золотистой, костюмчик светлый, в косую полоску, невысокая, статная, следила за собой всегда, несмотря на возраст, это сколько ж ей, чуть за пятьдесят, наверное… И вот ее тащат из воды — посиневшую, распухшую — какие-то мужики в резиновых сапогах и кладут прямо на траву и спрашивают кого-то, что с ней делать дальше, а она лежит, уже непохожая на себя, мокрая, мертвая, и волосы золотистые — паклей…