Истина рождается в сравнении. Стоило микояновским ходокам выложить на стол все свои образцы, как Марта с Марией принесли не доеденный утром прасад. Два мира соприкоснулись гранями; на фоне упругой мясной роскоши разноцветная ведическая чухня показалась мне прямо-таки оскорбительно несъедобной. Жестом прокуратора я отодвинул в сторонку птичий корм дяди Кришны. После чего повелел Марте откромсать мне ближайшего сервелата, попробовал его на зуб, оценил гамму, прищурился и изрек: «Да будет так!» Наверно, похожие чувства испытывал князь Владимир Красное Солнышко, когда, привечая Иисуса, выкидывал в реку Перуна, Стрибога и прочих деревянных фриков.
В 15.52, то есть буквально через двадцать минут, рекламный стишок созрел. Мне кажется, получилось здорово.
В деревне бог жует не по углам:
Он ест овальчик, развалившись в кресле,
Столь вкусный, что и мертвые «Ням-ням!»
Воскликнули бы, если бы воскресли.
Подумав, я заменил «деревню» на «квартиру». У покойного Иосифа звучало изящней, не спорю, но здесь по смыслу требовались городские интерьеры. Главные жеватели овальчиков все-таки обитают в крупных населенных пунктах. Я даже не уверен, что в сельской глуши сегодня остались хоть какие-нибудь боги. Кроме, конечно, девушки Артемиды – покровительницы браконьеров. Да еще Пана с его дудкой, который, несмотря на преклонный возраст, все носится за туристами, то притворяясь эхом, то отвечая за козла.
Я не чувствовал никакой вины перед Иосифом. Мировая поэзия – огромный склад конфиската с выломанной дверью: заходи и бери, чего твоей душе угодно. Начальство ушло, хозяев нету, все разрешено. Грибоедов тырил слова у Горация, Пушкин – у Грибоедова, Иосиф – у Пушкина, а я кто – рыжий, что ли? Раз поэту-арифмометру можно, то мне, богу, и подавно. К тому же к колбасе он вроде относился хорошо. Лучше, чем к людям.
Наши отношения с Иосифом в его последние годы вообще катились по наклонной. Я реже называл его поэтом милостию божией, он чаще называл меня неблагодарным дерьмом. Все заметили, как сильно он забурел после Нобелевки. Когда же ему перепала халявная должность в Библиотеке Конгресса, он стал попросту непереносим. Все время обзванивал знакомых и своим заунывным голосом напоминал про книги, которые, мол, надо срочно вернуть на абонемент. Меня он два года доставал из-за «Поэтики» Аристотеля и трех номеров «Хастлера», Довлатову не давал покоя из-за тома переписки Чехова с Ефимовым. А больше других пострадал Солж, который, переезжая в штат Вермонт, забыл сдать толстовского «Филиппка». Иосиф не ленился на протяжении трех месяцев каждое утро звонить ему в Кавендиш – причем именно в те дни, когда Солж начал работу над первым в своей жизни оптимистическим романом-притчей «Двести лет одиночества» и жаждал покоя. Что вы думаете? Уже через месяц таких звонков ни от одиночества, ни от оптимизма в рукописи и духу не осталось. Еще через месяц озверевший Солж сменил название книги, затем – жанр, и в итоге у него вместо однотомного романа вышел двухтомный памфлет…
Мне осталось переписать рекламный стишок набело, а затем я трижды ударил в гонг. Это был знак для Марии: колбасникам, которых на время божьего промысла выпроводили в приемную, разрешено снова ко мне зайти.
– Вот, держите, – сказал я им, протягивая листок. – Если текст устроит, то можете забирать. Автограф там внизу, увеличите сами. Мою фотографию вам пришлют завтра по мейлу.
Самый толстый из трех микояновских волхвов – видимо, старший в группе – робко заметил, что текст замечательный и что его смущает только слово «мертвые». Нельзя ли чего-нибудь поживее?
– Я думал об этом, – признался я. – Слово «мертвый», вы правы, тут стилистически холодновато. Соседство с энергичным «ням-ням!» требует большей живости, экспрессии. Но ритмика стиха не дает нам особого выбора: три слога, ударение на первом. Значит, либо «дохлые», либо «жмурики». Что вам сильнее нравится?
Главный толстяк перешептался с двумя другими и сообщил мне, моргая свиными глазками, что изначальная версия, с «мертвыми», пожалуй, к идеалу все-таки ближе. Покойный Иосиф – а это был его вариант! – снова выиграл у меня по очкам.
– Вот и славно, – сказал я. – Значит, все утрясли. Вы можете, кстати, развить тему воскрешения и дальше. К примеру, вывесить на билбордах целую серию. Самого Распятого вешать не рекомендую: эксклюзив на него у РПЦ, а там рекламные расценки просто дикие. Зато классики у нас абсолютно бесхозны, бери хоть Пушкина, хоть Льва Толстого. Представьте себе автора «Войны и мира» с гусиным пером в одной руке и вашей сарделькой – в другой. Песня!..
Окрыленные перспективами, толстяки удалились, а я отрезал шмат буженины и вознаградил себя за муки творчества. Вдохновенье не продается, зато божественный глагол обменивается на колбасу. Прямой бартер. Помните, с какими понтами наш евангельский суперстар кормил толпу пятью хлебами? И все орали: «Чудо! Чудо!» А вот я, Нектарий Светоносный, сейчас накормил адептов всего четырьмя строчками, да притом еще чужими. Вот оно, казалось бы, истинное чудо, – и где вы, пиарщики-евангелисты? Нету. Все приходится делать своими руками.
Я открыл ежедневник на сегодняшнем числе, чтобы кратко пометить себе для памяти: «15.52 – чудо (слова Иос., мясо Мик.)». На той же странице, пятью строчками выше, уже было записано: «Обращение четырех новых адептов». И мелкий вопросительный знак рядом со вторым словом. Ах я, господи! Запамятовал! Из-за визита гэбэшника Лаптева, а потом из-за явления колбасников я начисто забыл принять зачет у трех новичков и дообратить в нектарианцы ту бедную девушку с папашей-гадом и музыкальным именем. Как бишь ее там? Что-то вроде на букву «а». Апассионата? Аллегро? Анданте? Арпеджио? Вспомнил! Адажио.
Два удара гонга материализовали в дверях Марту с Марией.
– Четырех сегодняшних – живо ко мне!
Четыре хламиды вбежали и распростерлись у самого порога. Нарк Ярослав, онанист Игорь, волчица Варвара и эта жертва родительского темперамента.
– Дети мои, – произнес я, – читали ль вы указанные вам первые главы? Прониклись ли вы Светом божественного духа? Если да, засвидетельствуйте это на счет три. Ра-аз… Два-а-а… Три!
– Да, о Нектарий Светоносный! – Новообращенные дружно приняли позу сидящих варанов.
Ритуал требовал проверки знания моих текстов, но я обычно не прибегал к допросу. Жалел новичков. Великое Четырехкнижие Нектариево – «Оздоровитель», «Указующий», «Хранитель» и особенно «Безгрешный» – было редкостной бредятиной. Даже мескалина и псилобицина мне порой не хватало, чтобы при написании абстрагироваться от здравого смысла; тогда я брал не глядя «Нострадамуса для начальной школы», «Деяния апостолов» и «Домашнее консервирование» и лепил готовую фразу методом Монте-Карло, то есть находил страницу и строчку, произвольно бросая кости. Чудовищней содержания была только его форма – неритмизованный верлибр с внезапными идиотскими вкраплениями глагольных внутренних рифм. И Минпечати, и Минюст, сколько ни старались, не могли запретить эту мою четырехтактную бодягу как вредную, ибо ни один эксперт по культам в принципе не мог доискаться до смысла и публично признать свое фиаско. В России, правда, был один человек, который признавал за моим Четырехкнижием исключительные художественные достоинства: поэт и культуролог Леонард Пихтов – тот самый, что ежегодно выдвигал на соискание Госпремии по литературе расписание поездов Приволжско-Уральской железной дороги…
– Всех, кроме Ады, больше не задерживаю, – распорядился я. – Встаньте с колен, о дети мои. Вы отныне полноправные адепты Нектария Светоносного и можете участвовать в бдениях на общих основаниях. И в дежурствах по кухне, кстати говоря, тоже. Вольно, разойдись!
Три хламиды, теперь уже полноправные, исчезли за дверью. Музыкальная мученица осталась одна. Выглядела она по-прежнему невеселой и еще более подавленной. Неужто мой «Хранитель» так на нее подействовал? Ох, надо было лучше ей Толкиена дать читать. Хоть отвлеклась бы на хоббитов.