Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Бедный отец Данила, российский вольности невольный мученик!

* * *

Утро было солнечное. За ночь выпал первый снег. Зима стала и, как часто бывает на Украине, вдруг весной сквозь зиму повеяло. В тени — мороз, а на солнце тает. Воробьи чирикают, воркуют голуби на солнечном угреве золотых церковных куполов. В садах вишни и яблони, разубранные инеем, стоят, как в вешнем цвету, белые. И под снегом темными кажутся белые стены казацких мазанок, и еще грязнее — грязные домишки жидовские.

Глядя в небо, голубое, глубокое, вспоминал я, как украинские девушки в ночь под Рождество колядуют: «Бывай же здоров, да не сам с собой, а с милым Богом». В милом небе — милый Бог.

Роты построились на площади в густую колонну, в полной боевой амуниции. Я сидел верхом перед фронтом и знаменами.

Отец Данила, ни жив, ни мертв, читал «Катехизис» таким слабым голосом, что почти ничего не было слышно. Бестужев подошел к нему, взял у него бумагу и начал громко, торжественно:

— «Во имя Отца и Сына и Святого Духа.

Для чего Бог создал человека?

Для того, чтобы он в Него веровал, был свободен и счастлив.

Для чего же русский народ и воинство несчастны?

Для того, что самовластные цари похитили у них свободу.

Что же наш святой закон повелевает делать русскому народу и воинству?

Раскаяться в долгом раболепствии и, ополчась против тиранства и нечестия, установить правление, сходное с законом Божиим».

Казалось, не только солдаты, внимательно-жадные, и перепуганные васильковские жители — городничий Притуленко, судья Драганчук, почтмейстер Безносиков, и канцелярист со щекою подвязанной, и степной барин-помещик, и старый казак сивоусый, и толстая баба-перекупка, и два тощих жидка в черных ермолках, с рыжими пейсами, — не только все эти люди, но и уныло-желтые стены уездного казначейства, полкового цейхгауза, провиантских магазейнов — с несказанным удивлением слушали, как будто говоря: «Не то! Не то!» А воркующие на угреве голуби, и вишни в снегу, как в цвету, и слезы звонкой капели, и голубое, глубокое небо отвечали: «То самое! То самое!»

— «Христос рек: не будьте рабами человеков, яко искуплены кровию Моею, — продолжал читать Бестужев все громче и торжественнее. — Мир не внял святому повелению сему и впал в бездну бедствий. Но страданья наши тронули Всевышнего: днесь Он посылает нам свободу и спасение. Российское воинство грядет восстановить веру и вольность в России, да будет один царь на небеси и на земли — Иисус Христос».

Когда он кончил, наступила тишина, и в тишине раздался мой голос. Что я говорил, не помню. Помню только, что была такая минута, когда мне казалось, что они вдруг поняли все. Пусть я умру, ничего не сделав, — за эту минуту умереть стоило!

Я снял шапку, перекрестился, поднял шпагу и закричал:

— Ребята! За веру и вольность! За Царя Христа! Ура!

— Ура! — ответили сначала робко, сомнительно, а потом вдруг несомненно, неистово:

— Ура, Константин!

Глупо было кричать: «Ура, Иисус Христос!» — так вот кто-то и крикнул умно: «Ура, Константин!» и все подхватили, обрадовались, — поняли, что это — «то самое, то самое».

И я тоже понял, как будто вдруг заснул тем страшным сном, как намедни, и увидел Гебеля, израненного, окровавленного: он прислонился к стене, съежился, закрыл руками голову, а я ружейным прикладом бил, бил его — хотел убить и не мог: «Живуч, дьявол!»

Дьявол надо мной смеялся смехом торжествующим:

— Ура, ура, ура, Константин!

* * *

Нет, больше не могу вспоминать: стыдно, страшно. Да и некогда: скоро смерть.

Пусть же другие расскажут, чем кончился поход мой за царя Христа или царя Константина; как четверо суток кружились мы все на одном и том же месте, как будто заколдованном, между Васильковым и Белою Церковью, около Трилес, где избивали Гебеля; все ждали помощи, но никто не помог, — все обманули, предали. Сначала столько было охотников, что мы не знали, как от них отделаться, а потом офицеры стали, один за другим, отставать, убегать к начальству в Киев, кто как мог, — иные даже в шлафроках. И дух в войске упал. Когда солдаты просили у меня позволения «маленько пограбить», а я запретил, — начались ропоты: «Не за царя Константина, а за какую-то вольность идет Муравьев!» — «Один Бог на небе, один царь на земле, — Муравьев обманывает нас!»

Еще в Василькове, по питейным домам были шалости. А во время похода, у каждой корчмы, впереди по дороге, ставились часовые, но они же напивались первые.

Никогда не забуду, как пьяненький солдатик, из шинка вываливаясь, кричал с матерной бранью:

— Никого не боюсь! Гуляй, душа! Теперь вольность!

* * *

По всем шинкам разговоры пошли об имеемой быть резанине: «Надо бы два дня ножи вострить, а потом резать: указ вышел от царя, чтобы резать всех панов и жидов, так чтобы и на свете их не было».

В шинке у Мордки Шмулиса казак из Чугуева сказывал: «Як бы резанина тут началась, то я б не требовал ни пики, ни ратища, а только шпицу застругавши да осмоливши, снизал бы на нее семьдесят панков да семьдесят жидков». А какой-то солдат из Белой Церкви обещал: «Когда запоют: „Христос воскресе“, в Светлую заутреню, тогда и начнут резать».

Так-то соединил народ Христа с вольностью!

* * *

Пусть другие расскажут, как шесть лучших рот моего батальона, краса и гордость полка, превратились в разбойничью шайку, в пугачевскую пьяную сволочь. Не успел я опомниться, как это уж сделалось: как молоко скисает в грозу, так сразу скисло все.

Тогда-то понял я самое страшное: для русского народа вольность значит буйство, распутство, злодейство, братоубийство неутолимое; рабство — с Богом, вольность с дьяволом.

И кто знает, согласись я быть атаманом этой разбойничьей шайки, новым Пугачевым, — может быть они бы меня и не выдали: отовсюду бы слетелись мне на помощь дьяволы. Пошли бы мы на Киев, на Москву, на Петербург и, пожалуй, царством Российским тряхнули бы.

* * *

3-го января, во втором часу пополудни, на высотах Устимовских, близ селения Пологи, встретили нас четыре эскадрона Мариупольских гусар с двумя орудиями, под командой генерал-майора Гейсмара. Начальство струсило так, что против моей тысячной горсти двинуло из Киева почти все полки 3-го корпуса. Отряд Гейсмара был только разведкою. Мы знали, что в этом отряде все командиры — члены Тайного Общества, а что накануне арестовали их и заменили другими, — не знали. Обрадовались, что идут к нам на помощь, обезумели от радости — в чудо поверили. И не мы одни, — солдаты тоже, все до последнего.

* * *

Опять такой же был день лучезарный, как 31-го; такое же небо голубое, глубокое, милое — с «милым Богом». И опять, как тогда, на Васильковской площади, была такая минута, когда мне казалось, что они все поняли, и разбойничья шайка — Божье воинство.

Солдаты шли прямо на пушки с мужеством бестрепетным. Грянул выстрел, ядро просвистело над головами. Мы все шли. Завизжала картечь. Огонь был убийственный. Раненые падали. Мы все шли — в чудо верили.

Вдруг меня по голове точно палкой ударили. Я упал с лошади и уткнулся лицом в снег. Очнувшись, увидел Бестужева. Он поднимал меня и вытирал лицо мое платком: оно было залито кровью. Платок вымок, а кровь все лилась. Я ранен был картечью в голову.

Ефрейтор Лазыкин, любимец мой, подошел ко мне. Я не узнал его: так неестественно сморщился и так странно, по-бабьи, всхлипывал:

— За что ты нас погубил, изверг, сукин сын, анафема!

Вдруг поднял штык и бросился на меня. Кто-то защитил. Солдаты окружили нас и повели к гусарам.

Я потом узнал, что побросали ружья и сдались, не сделав ни одного выстрела, когда поняли, что чуда не будет.

* * *

Вечером перевезли нас под конвоем в Трилесы — опять это место проклятое, — и посадили в пустую корчму. Брат Матвей достал кровать и уложил меня. От потери крови из неперевязанной раны у меня делались частые обмороки. Трудно было лежать: брат поднял меня и положил к себе на плечо мою голову.

59
{"b":"102567","o":1}