Гор опять наклонился к нему, схватил и поцеловал руку его. «Если он погибнет, то и я с ним!» — подумал и успокоился.
— Мальчик мой милый, знаю, что любишь меня, — сказал Мерира и поцеловал его в голову. — Ну, будет болтать, пойдем. Где же пожарище?
Сделав несколько шагов, вышли на песчаную поляну — Большой пруд. Здесь Макина березка, засыпанная песками, едва белела над ними обломком ствола.
Проходя мимо нее, Мерира почему-то вспомнил Дио, и вдруг захотелось ему поцеловать этот белый, на закате порозовевший, тонкий ствол. Но стыдно было Гора: как бы опять чего не подумал. Только замедлил шаг, прикоснулся рукою к стволу, точно к живой руке, из земли к нему протянутой, и не усмехнулся, а улыбнулся в первый раз за многие дни.
Миновав пруд, подошли к песчаному холмику с кое-где торчавшими обугленными досками и бревнами. Это были развалины сгоревшего царского терема — Ахенатонов и Диин гроб.
— Здесь он и погиб? — спросил Мерира.
— Здесь, — ответил Гор. — Это ихняя святыня: ходят сюда на поклоненье Извергу.
На вершине холмика, на красном небе заката, четко чернели два обугленных перекрещенных бревнышка, с медною скобою, согнутой в петлю жаром огня в пожаре, должно быть, скрепой дощатой стены, как иероглиф Жизни, петельный крест, Анк.
— Что это? Само в пожаре сделалось? — спросил Мерира, указав на бревнышки.
— Нет, не само; должно быть, поклонники Изверга сделали, — ответил Гор и подозвал одного из стоявших тут же, у холмика, воинов-телохранителей.
— Снять, — велел ему, указывая на крест.
Тот взлез на холмик, вырвал из песка бревнышки, сломал их, бросил и растоптал.
— Жив, жив, жив! Был мертв, и вот, жив! — услышал за собой Мерира чей-то громкий голос, обернулся и увидел быстро подходившего к нему человека в рубище, исхудалого, почернелого, косматого, как зверь, с искаженным лицом и дико горящими глазами.
— Знаю, зачем пришел, убийца! — кричал он, как исступленный. — Мертвого хочешь убить, но вот, он жив, а ты мертв!
Воины, по знаку Гора, схватили кричавшего.
— Отпустите, — велел Мерира и, обернувшись к человеку, спросил: — Кто ты?
— Не узнаешь? А ведь старые приятели, с одной лозы ягодки. Его убийцы — оба. Только я поумнел, а ты все еще глуп!
Мерира вгляделся в него и узнал Изеркера, Изку Пархатого.
— Так говорит Господь Бог Израиля, — опять закричал он, подымая руки к небу. — «Воззрят на Того, Кого пронзили, и будут рыдать о Нем, как рыдают о сыне единородном, и скорбеть, как скорбят о первенце!»
И словно в ответ кричавшему заплакала свирель:
Умер Господь! Умер Таммуз!
Псы блуждают в развалинах дома его,
На могильную тризну слетаются вороны.
О, сердце Таммуза! О, ребра пронзенные!
Мерира подошел к Иссахару, взял его за руку, отвел в сторону и сказал:
— Полно кричать, толком говори, что тебе от меня надо?
— Будто не знаешь?
— Не знаю.
— Ну, так и я не скажу: все равно не поверишь. Он сам тебе скажет.
Мерира понял, что «он» — царь Ахенатон.
— Близок твой час, Мерира. Завтра — великий день, знаешь какой?
— Знаю, смерть Дурака.
— Ой, смотри, умница, как бы тебе самому в дураках не остаться! — ответил Иссахар, повернулся и пошел.
Воины, по знаку Гора, опять подбежали, схватили его, и опять Мерира сказал:
— Оставьте, не троньте, пусть идет!
Воины отпустили его, и он пошел, не ускоряя шага и не оглядываясь, как будто был уверен, что его не схватят.
— Так его и отпустишь, отец? — спросил Гор, подойдя к Мерире. — Это Изка Пархатый, ихний пророк, главный бунтовщик, — прибавил он, думая, что Мерира его не узнал.
— А что с ним делать? Видишь, юрод, с него и взять нечего, — ответил Мерира, пожимая плечами, и пошел туда, где ждала его колесница. Вошел в нее и велел ехать в город.
IX
Мерира жил в Тутиной усадьбе. Ее сохранили от разрушенья, по воле царя, на память потомству. В летнем доме жил Мерира, совсем один, в зимнем — Гор со жрецами, а в службах — воины.
Вернувшись в город, когда уже стемнело, Мерира вызвал Гора, тоже вернувшегося, и велел ему, чтобы завтра чуть свет все было готово в верхнем Атоновом храме для богослуженья Амону и проклятья Изверга.
Потом вошел в дом, поднялся в верхнюю горницу, ту самую, где происходило некогда собранье заговорщиков, лег на ложе и долго лежал с закрытыми глазами, с окаменевшим, как у мертвого, лицом; не спал и знал, что не заснет.
Поздно ночью встал, понюхал воздух и брезгливо поморщился. Старая болезнь вернулась к нему: всюду преследовали его дурные запахи — дохлой крысы, как в хлебных амбарах, помета летучих мышей, как в пещерных гробницах, и тухлой рыбы, как на берегу Нила, где чистят, солят и сушат рыбу на солнце.
Подошел к ларцу в изголовьи ложа, отпер его, вынул золотой ковчежец с белым порошком, сонным зельем, понюхал, лизнул и выплюнул. Знал, что от него заснет, но потом еще хуже будет бессонница.
Положил ковчежец назад в ларец и вынул из него перстень с карбункулом, Амоновым оком. Поднял камень, вращавшийся на золотом стержне в петельках, заглянул в чашечку под ним с серебристо-серым порошком — ядом. Только половина его оставалась в чашечке, другую — он высыпал тогда, на пире Заакеры, в чашу царя. Снова опустил камень и спрятал перстень в ларец.
Сошел в сад и через калитку в садовой стене вышел на улицу, залитую белым лунным светом, с одной стороны, и перерезанную черными тенями развалин — с другой.
Шел, опустив голову, сгорбившись, тяжело ступая и опираясь на посох, как усталый путник в конце дневного пути.
Белые барашки, сквозя на луне тонким руном с перламутровым отливом, розово-рыжим и голубовато-серебряным, двигались медленно, все в одну сторону, как будто паслись на небесных пастбищах и пастухом был месяц. Тихо было на небе, тихо на земле, недвижимо все, как бы сковано лунным серебром: только летучие мыши сновали быстро, как челноки на ткацком станке.
Вдруг послышался протяжный вой с хохотом; похоже было на то, что человека защекотали до слез и он хохочет и плачет вместе. Это выли гиены, должно быть, учуяв Мериру. К ним присоединились шакалы, точно кликуши закликали. И весь мертвый город ожил. Но постепенно умолкли, и опять наступила тишина.
Миновав огромный пустырь с обгорелыми досками и бревнами — пожарище царского дворца, — Мерира вышел к Атонову храму.
Храм наполовину уцелел. Исполинское зданье с толстыми стенами из хорошо обожженных кирпичей и каменных глыб нельзя было сжечь и нелегко разрушить. Только деревянные стропила в потолках обгорели, а кое-где потолки провалились, столпы обрушились. Плоские, на стенах, изваянья царя Ахенатона, приносящего жертву богу Солнца, всюду были разбиты, иероглифные надписи стерты или замазаны. На семи дворах-святилищах все триста шестьдесят пять алебастровых жертвенников были тоже разрушены, и место их осквернено: целыми обозами свозились сюда и сваливались нечистоты из Селенья Пархатых, так что в первое время нельзя было пройти мимо, не задохнувшись от смрада. Но скоро солнце выжгло, очистило все, превратило навоз в чернозем; ветер пустыни завеял его песком, и там, где было смрадное гноище, заблагоухали степные травы — свежая мята и горькая полынь.
Семь дворов — семь храмов. Таммуза вавилонского, Аттиса хеттейского, Адона ханаанского, Адуна критского, Митры митаннийского, Эшмуна финикийского, Загрея фракийского. «Все эти боги — тени Грядущего», — вспомнил Мерира и опять подумал со скукой: «Он — всегда, везде; от Него не уйдешь!»
Вдруг послышались шаги. Оглянулся — никого. Опять шаги — опять никого. Это повторялось несколько раз. Наконец, подойдя к восьмому, закрытому храму, где было Святое Святых, он увидел вдали человека, перебегавшего из лунного света в тень. Знал, что в городе, по ночам, грабят и убивают; вспомнил, что безоружен; остановился, хотел было крикнуть: «Кто там?», но почувствовал такое отвращенье к собственному голосу, что молча вошел в храм.