Помолчал, как будто задумался, и потом вдруг опять спохватился:
— Что ж ты стоишь? Ступай к ней, а я здесь посторожу. Давеча, как узнал, что больна, кинулся к ней — едва удержали…
Ступай же, ступай, не бойся, как-нибудь обойдется, Бог милостив!
Дио вернулась в спальню. Царица лежала с открытыми глазами. Посмотрела на Дио долго, пристально.
— Где ты была?
— Тут же, у двери.
— С кем говорила?
— С Пенту.
— О чем?
— О царе. Хорошие вести…
— Ну да: «Ищут, скоро найдут, уже напали на след». Ах, Дио, как тебе не надоест? Глупая игра, подлая! Знаешь, я давеча думала: если бы я его больше любила, так бы не мучилась. Не маленький же и не сумасшедший, — знает, что делает. Ну, ушел и ушел, — значит, ему лучше так. Дио милая, сестра моя, он тебя любит. Будь же с ним, люби его, люби до конца, не покидай; если нужно, с ним и умри. А лгать больше не надо…
Приподнялась, облокотилась на ложе и вгляделась в нее еще пристальнее.
— Что с тобой? Что ты дрожишь?
— Страшно, царица. Все лгала, а вот теперь, когда надо правду сказать, — не знаю как. Давеча с Пенту мы говорили, знаешь, о чем? Как тебя приготовить к радости…
«Что это я, Господи!» — ужасалась она, но уже не могла остановиться, точно сорвалась с горы и полетела вниз.
— Какая радость? — прошептала царица и вдруг тоже начала дрожать.
— А вот какая. К Маху только что вернулся посланный из Мемфиса; видел царя за два дня пути отсюда; царь знает, что ты больна, и возвращается. Может быть, завтра к ночи будет здесь. Если не веришь мне, спроси Маху…
По тому, как царица менялась в лице, Дио чувствовала, что нашла верный путь, и уже не боялась, твердо вела ее по самому краю пропасти и, может быть, довела бы, спасла. Но вдруг послышался крик сначала далеко, а потом все ближе, ближе; кто-то бежал и кричал. Хлопнула дверь уже совсем близко. Дио узнала голос царевны Меритатоны, еще слабой после болезни, но уже вставшей с постели. Должно быть, узнав, что царь вернулся, она бежала к нему и кричала:
— Авинька! Авинька! Авинька!
Царица тихо вскрикнула, спрыгнула с ложа и кинулась к двери. Дио — за нею. Поймала, схватила ее, но она вырывалась, кричала:
— Пусти! Пусти! Пусти!
Вырвалась, выбежала в дверь, оттолкнула Пенту и побежала к двери в глубине крытого хода: догадалась по голосу Риты, куда надо бежать. Но, сделав несколько шагов, упала на колени и протянула руки.
— Энра! — закричала так, что далеко, на реке, старый рыбак в лодке, чинивший сети, услышал и подумал: «Кто это так страшно кричит во дворце, точно режут?»
В глубине хода распахнулась дверь, и из нее выбежал царь. Кинулся к царице, лежавшей на полу.
Стоя на коленях, склонился к ней, приподнял ее, обвив одной рукой стан ее, другой — поддерживая голову, и заглянул ей в лицо. С тихим стоном открыла она глаза и посмотрела на него с блаженной улыбкой, повторяя:
— Ты! Ты! Ты!
Вдруг вся затрепетала, забилась, как пойманная рыба на крючке. Голова закинулась, и он почувствовал, что тело ее тяжелеет. Опустил ее на пол, нагнулся, поцеловал в губы и в этом поцелуе принял ее последний вздох.
В тот же день вечером, когда царица все еще лежала на ложе своем в спальне — все плакали над ней, кроме царя и Дио.
Я — сестра твоя, на земле тебя любившая, —
Никто не любил тебя больше, чем я!
— вспомнила Дио плач Изиды.
Царь взял ее за руку, отвел в сторону и сказал:
— Хорошо, что не плачешь…
Дио ничего не ответила и посмотрела на него пристально.
— Плакать не надо, — продолжал он с тихой, страшной улыбкой. — Так лучше…
— Лучше?
— Да, лучше. Теперь мы свободны. Пойдем к Нему вместе. Хочешь?
«Нет, не хочу!» — хотела крикнуть она, но опять посмотрела на него и вдруг поняла, что это не он говорит, и не ему ответила с такой же тихой, страшной улыбкой, как у него:
— Пойдем!
V
— Я узник, а ты тюремщик, так что ли, Рамоз?
— Нет, государь, не так. Ты мой царь, а я твой раб… Что ты смеешься?
— «Нечего плакать над прокисшим молоком», — как говорит Айя. Дело сделано, птичка попалась. Часовые — у всех дверей, падают ниц, а пройти не дают — копья скрещены. Это и значит: ты — мой раб?
— Стража тебя, государь, охраняет. Сам знаешь, всюду шныряют наемные убийцы, Тутины посланцы. Нож Изеркера, яд Мериры помнишь? Как же мне тебя не беречь?.. Опять смеешься?
— Друг мой, прости! Ты лгать не мастер: лгущий Рамоз — гиппопотам, ловящий блоху. Не от убийц ты меня бережешь, а от меня самого. Полно же лгать, скажи, чего ты от меня хочешь?
— Сколько раз говорил, Уаэнра: ты царь — будь же царем…
— Нет, уже не царь: я от престола отрекся.
— Царь не может отречься, не имея наследника. А Заакера скончался…
— Да, брат мой милый! Как он умер, скажи.
— Пал на поле брани, как настоящий мехир-удалец. Ополченье бога Ра вел на Тутину сволочь; как наши дрогнули, кинулся вперед и всех увлек за собой бранным кличем, знаешь, каким: «Радость-Солнца, Сын-Солнца-Единственный!» Ранен был копьем в живот, долго мучился. Жил без Бога, а с Богом умер. «Есть Бог! Есть Бог!» — все повторял перед концом и тебя поминал — счастлив был, что за тебя умирает…
— В той же битве ранен и ты?
— Что за рана — пустая царапина! А много храбрых пало за тебя, государь…
Замолчал угрюмо.
— А перстенек-то Амонов с ядом, подарок твой наследнику, знаешь, кому достался? — опять заговорил, усмехаясь. — Мерире. Только что Заакера скончался, прислал мне Мерира послов просить перстня за выкуп, двадцать боевых колесниц да десять пленников.
— Что же ты, отдал?
— Нет, отказал. А перстень все-таки выкрали, — должно быть, его же людишки. Пусть владеет: яд змее! Одну половину высыпал в чашу тебе, а другая осталась ему. Хватит, может быть, и на Туту!
Долго еще говорил о войне и бунте; умолял царя явиться народу, чтобы выбить из Тутиных рук главное оружье — слухи, что царь умер, и теперь он, Тута, — единственный, законный наследник престола. Но царь уже не слушал его, быстро шагал взад и вперед по верхнему крытому ходу дворца, выходившему на реку, тому самому, где, недели две назад, скончалась царица.
Рамоз сидел в кресле; не хотел было садиться при царе, но тот усадил его насильно, зная, что ему трудно стоять от раны в ноге.
Белые, круглые, большие облака опрокинулись в глади реки, уже зимней, вошедшей в свои берега, и лодки с раскинутыми парусами реяли, как птицы, над облаками. Луч предвечернего солнца, уже янтареющий, падал на внутреннюю стену хода с ветхой росписью: двенадцатилетняя девочка давала нюхать полураспустившийся цветок тюльпана тринадцатилетнему мальчику; в стройных, как бы пляшущих, движеньях обоих была робкая нега любви, а в детских лицах — недетская грусть. То были царь и царица в юности.
Глядя с удивленьем странно-бесчувственным на эту девочку, царь думал, что мертвое тело ее сейчас корчится, морщится, подобно древесной коре, в благовонно-смрадных смолах умастителей. «Мертвое тело хуже навоза», — вспомнил свое изречение и вдруг начал дрожать от тихого смеха, пробегавшего по телу его, как мурашки озноба или трескучие искорки в меху под гладящей ладонью.
Устал ходить, сел в кресло. Шахматный столик стоял между ним и Рамозом. Нож лежал на нем. Царь взял его, вынул из ножен и начал рассматривать серебряный узор на бронзовом клинке — погоню львов за ланями в речных камышах.
— Чей это нож? — спросил Рамоз.
— Не знаю, — ответил царь. — Видишь, какой тонкий, гибкий, — «ивовый лист» кефтийский. Должно быть, Диин… А что, мой друг, страшен нож в руках сумасшедшего?
— Все шутить изволишь, государь, а мне не до шуток!
— Шучу? Нет, не совсем. Мне самому иногда кажется…
Не кончил. Снова забегали мурашки по телу — по меху трескучие искорки.
— Ну, так как же, Рамоз, как нам быть с наследником? Ты говоришь: «Ни одного», — а я: целых два, Хоремхэб и Тута, — выбирай любого.