Мутно подводно зеленели белые стены храма. Все было мертво; только великий жертвенник Солнца горел неугасимым огнем, и над ним солнечный диск Атона, высшая точка всего исполинского здания, тускло рдел, как бы от луча незримого солнца.
Дио увидела царя вдали, но не сразу узнала его. Сидя на ступенях, у жертвенника, он странно скорчился, поднял колени, положил на них подбородок и закрыл лицо руками.
В пыли сидят на корточках, — вспомнился ей заунывный, как вой ночного ветра, припев вавилонской песни о мертвых в подземном царстве.
Он, должно быть, не слышал, как она подошла, и продолжал сидеть, не двигаясь. Окликнуть его не посмела: думала, спит.
Вдруг он поднял голову и посмотрел на нее так, что сердце у нее упало.
— А, Дио! Заакеру видела?
— Видела.
— Сказал, о чем буду говорить?
— Нет.
— Садись.
Села рядом с ним. Он взял руку ее, поцеловал в ладонь и улыбнулся так, что сердце у нее опять упало.
— Вот и забыл. Помню, что хотел сказать, а как, забыл. Должно быть, память отшибло припадком.
Она поняла, что он говорит о бывшем у него недавно припадке падучей.
Заломил руки так, что суставы пальцев хрустнули, и громко зевнул. Две глубокие складки выступили около рта. Сделался похож на дряхлого Сфинкса с лицом Ахенатона.
— Помнишь, Дио, я тебе говорил, что царству моему приходит конец? Ну, вот и пришел. Я хочу уйти…
— Как уйти, куда?
— Куда глаза глядят, только прочь отсюда, из тюрьмы на волю… Да что ты спрашиваешь? Лучше моего знаешь все.
— Как же уйдешь? Разве отпустят?
— Никто не будет знать, кроме вас двоих, тебя да Заакеры. Вы мне и поможете. Он уже обещал.
— Что обещал?
— А вот, слушай. Он — убийца Маки; она от него родила. Только что признался. Мучается так, что хочет покончить с собой, выпить остаток яда из Меририна перстня, моего подарка. Но я ему придумал казнь страшнее: когда уйду, будет царем.
— Разве он может?
— Не хуже моего. Да и недолго: власть передаст Хоремхэбу, наместнику Севера. Тот не соглашается царствовать при жизни моей, а после смерти, чай, согласится.
— Как, после смерти?
— Так, уйду — умру для всех. Никто не будет знать, что ушел, а кто и узнает, не поверит, подумает, умер.
Дио знала, что Хоремхэб — враг Атона. Погубит ли царь дело всей своей жизни, отдав ему власть? Хотела спросить об этом, но почувствовала, что лучше не спрашивать.
— А уйти Заакера поможет мне так, — продолжал он. — Вместе поедем в Мемфис, к Хоремхэбу, и где-нибудь по дороге, ночью, я выйду на берег, — только меня и видели.
— Один?
— Один. Скину царский убор, переоденусь уабом-жрецом, вот что по большим дорогам ходят, собирают подаянья на храмы, и пойду с сумой и с посохом.
— Зачем? Что будешь делать?
— Что делал всю жизнь. Помнишь, Изеркер говорил: «Приготовьте путь Господу, прямыми сделайте стези Его»? Ну вот и буду готовить. К малым уйду от великих, от первых к последним; не услышали первые — может быть, последние услышат…
Говорил слова необычайные, но как будто со скукой. Недаром зевал; может быть, так зевают и те, в подземном царстве, «сидящие в пыли на корточках».
— Ну, что же молчишь? Думаешь, с ума сошел?
— Нет, не то…
— Говори, не бойся.
— Думаю… прости, государь, все вы, цари, как малы дети, бедной и грубой жизни не знаете. Только что уйдешь — погибнешь бессмысленно, от жажды, голода, от когтей зверя или ножа разбойника. Будешь как голый ребенок на голой земле.
— «Милостив будь к себе, Уаэнра!» Так, что ли? Помнишь, кто это сказал? Мой друг, Мерира. Нет, Дио, Отец меня не покинет. Человека ли не сохранит, кто хранит сына червя и мошку в воздухе? Да и что страшнее, нож разбойника или Тутина лесть, жажда в пустыне или яд Мериры? Так, Дио пророчица, или не так?
— Так. Но и еще скажу, как Мерира: царь не больше ли может сделать добра, чем нищий?
Он рассмеялся:
— Нет, ты не Мерира! Сама не веришь тому, что говоришь. Сколько лет царствовал и сколько добра сделал! Прав Рамоз: нет ничего подлее благородных слов пустых, ничего злее добрых слов пустых. Думал осчастливить людей, небо свести на землю, и вот, осчастливил: от Водопадов до Устья льется кровь — ад на земле! Думал стереть межи полей, уравнять бедных с богатыми, и вот, уравнял: весь Египет — Селенье Пархатых, где люди живут и издыхают, как скоты, в совершенном равенстве! И всё по указу царя, В-правде-живущего, Анк-эм-маат, — славное имечко! Изеркер меня зарезать хотел, Мерира отравить, — не много ли чести? Плюнуть в лицо лгуну — вот и вся казнь… Знаешь, Дио, стыдные сны, смешные-смешные до смерти?
— Знаю.
— А-а, и ты знаешь… Ну, так вот, видел я такой сон, — едва не умер от смеха. Смех над собой — смерть. «Я — Он», вот мой смех — смерть моя. Смех когда-нибудь задушит меня, как падучая… Дио, Дио, если любишь меня, спаси, помоги!
— Как помочь, чем?
— Будь с нею!
Она поняла: с царицей.
— Она уже знает?
— Нет.
— Как же ты ее… обманешь?
— Обмануть нельзя, — узнает. Да только бы не сейчас, после Макиной смерти, — рана на рану, а потом, когда все будет кончено. Ты ей скажешь, ты одна сумеешь сказать так, что простит.
— Нет, не простит, а если и простит…
— Знаю, не говори! Ох, уж лучше бы не прощала! Да нет, простит… Что же делать, что же делать? Остаться — себя убить; уйти — убить ее, сердце ее растоптать?.. Помоги же, будь с нею. Может быть, и спасешь. Помни, если она погибнет, то и я с нею…
— Чуда требуешь?
— Да, сделай чудо — люби. Ведь ты ее любишь? Люби же до конца. Бремя с меня сними — возьми на себя. Возьмешь?
— Возьму. Помолчала и спросила:
— Уйдешь, и больше тебя не увижу?
— Нет, только что можно будет, позову, — вместе пойдем к Нему!
Замолчал, поднял колени, как давеча, положил на них подбородок и закрыл лицо руками, заплакал.
Одной рукой она обняла голову его, прижала ее к груди, а другой — начала тихонько гладить.
Прав был Шиха-скопец: царь не умел плакать; судорожно глотал слезы, давился и весь дрожал, как от сильного озноба. Но под лаской Дио мало-помалу затих; только иногда еще вздрагивал, всхлипывал, как маленькие дети, перестающие плакать.
— Может быть, ты и права, — заговорил опять, — погибну бессмысленно. Заакера хочет себя убить; может быть, и я тоже… Дио, Дио, сестра моя, о, если б ты могла, если бы могла сказать, надо уйти или нет?
Дио знала, что нужно ответить: «Никто этого не может сказать, кроме тебя самого». Но знала также, что, если ответит так, — оставит его одного, голого ребенка на голой земле.
Крепко прижала голову его к себе и ответила:
— Надо!
Снизу затрубили трубы Атонову песнь:
Чудно явленье твое на востоке,
Жизненачальник Атон!
Мертвое небо ожило, порозовело. В мглистом ущельи Аравийских гор вспыхнул рдяный уголь, и первый луч солнца блеснул на Атоновом круге.
Царь встал, взял Дио за руку и повел по отлогому, без ступеней, всходу на верх усеченной пирамиды — великого жертвенника Солнца. Обернулся лицом к солнцу, поднял руки и возгласил:
— Славить иду лучи твои, живой Атон…
Но голос его оборвался: вдруг он почувствовал, что уже не может молиться Атону.
Упал на колени, воскликнул:
— Боже мой, Боже мой, милостив будь мне, грешному! На тебя уповаю, да не постыжусь вовек…
И забился головой о плиты, с рыданьем:
— Да не постыжусь, не постыжусь вовек!
В двадцать девятый день месяца Хойяка, декабря, в тринадцатую годовщину основания Города Солнца, в день рождества Атонова, царь пустился в путь.
Все удивлялись, что он нарушил клятву не покидать удела Атонова; удивлялись, но не очень: на то-де царь и бог, чтобы разрешать себя от клятвы; да и пыл новой веры начал в нем остывать, по замечанью многих; недаром указ об истребленьи богов так и не был объявлен, а день отъезда назначен в самый день великого праздника, как будто нарочно, чтобы его отменить.