— Давеча я слышал все, только не хотел при ней говорить: об этом нельзя говорить ни с кем. Ведь ты это знаешь? — сказал он, глядя на нее все с той же улыбкой.
— Знаю, — ответила Дио.
— Милая, как хорошо, что ты пришла, как я тебя ждал!
Еще приблизил лицо к лицу ее, так что губы их почти слились.
— Любишь? — спросил детски просто.
— Люблю, — ответила она также просто.
И в том, что он ушел, не поцеловав ее, была радость райского сна.
На следующий день, одиннадцатый после рождества Атонова, Дио стояла с опахалом за царицыным креслом, в дворцовой палате Разлитья, изображавшей половодье Нила.
Утренне-зимнее солнце светило сквозь тающий пар облаков в четырехугольное отверстие потолка, украшенного фаянсовым плетеньем виноградных лоз с темно-красными гроздьями и темно-синими листьями. Роспись стенных изразцов изображала водяные цветы и растенья; в венцах столпов — связанных стеблей папируса, изваяны были дикие утки и гуси, висевшие вниз головами, — добыча ловитвы речной; а роспись пола изображала Нильскую заводь: между голубыми волнистыми линиями водной зыби плавали рыбы; в лотосной чаще порхали бабочки, взлетали утиные выводки, и тут же скакал, смешно задравши хвост, красно-пегий теленок. Все, как в утренней песне Атону:
Радостью радуется вся земля:
Всякий скот пасется на пастбище,
Всякий злак зеленеет в полях;
Птицы порхают над гнездами,
Подымают крылья, как длани молящие;
Всякий ягненок прыгает,
Всякая мошка кружится:
Жизнью твоею оживают, Господи!
Царь играл с шестью дочерьми: Меритатоной, Макитатоной, Анкзембатоной, Нефератоной, Неферурой и Зетепенрой. Старшей было пятнадцать, младшей — пять, а остальные — погодки. Когда становились они в ряд, на молитву, то гладко бритые головы их, с черепами яйцевидно-удлиненными, — «царские тыковки», — постепенно понижались, от большой к маленькой, подобно косому ряду дудочек в пастушьей свирели.
Четверо старших были в распашонках из прозрачного льна — «тканого воздуха», а две маленьких — совсем голые, с коричнево-смуглыми, тоненькими, как палочки, ручками и ножками, с тяжелыми золотыми кольцами в ушах и широкими на шеях ожерельями из расположенных лучами хрустальных и хризолитовых слез.
В играх участвовал и царский карлик Иагу из дикого племени пигмеев Уа-уа, жившего, подобно обезьянам, на деревьях, в болотных лесах Крайнего Юга. Росту в локоть с небольшим, кривоногий, толстопузый, черный, сморщенный, старый, страшный, как бог Бэс, первозданный урод; по виду свирепый, а на самом деле кроткий, как овца; чудесный плясун; вечная нянька царевен, любимец их и мученик; преданный слуга царского дома; за всех их вместе и за каждого в отдельности умер бы с радостью.
Сначала играли в «девять», прокатывая костяные шарики в камышовые дужки-воротца так, чтобы свалить сразу девять поставленных в ряд кегельков, деревянных куколок с гадкими рожами — девять враждебных Египту царей.
Потом ученый белый пудель Данг, с шапкой огненно-красных перьев на голове и рубиновыми серьгами в ушах, ученик Иагу, скакал сквозь обруч и ходил на задних лапах, держа в передних военачальнический жезл, а на носу кусок антилопьего мяса, и не смея проглотить его, пока Иагу не вскрикивал: «Ешь!»
Потом, выйдя из палаты в зимний сад-теплицу с редкими заморскими цветами и водоемом, где плавали чаши лотосов, лепили из глины двух страшных уродов — вавилонского царя Буррабуриаша и сына его, царевича Каракардаша, который сватался за восьмилетнюю царевну Нефератону. Царь испачкался глиною так, что его должны были отмывать в водоеме.
Потом забавлялись с петухом, невиданной в Египте птицей, привезенной из Митаннийского царства. Смущенный, должно быть, долгим путешествием, он все угрюмо молчал, хохлился, но вдруг захлопал крыльями и закричал сегодня в первый раз так громко, что все испугались, а потом восхитились: «Настоящая труба!» — и начали ему подражать; царь — так неумело, что девочки смеялись над ним.
Потом, вернувшись в палату, играли в жмурки. Иагу поймал царя. Ему завязали глаза. Девочки прыгали, шмыгали под самым носом его, звенели систрами, топотали по полу босыми ножками, подражая молотящим волам, и пели песенку:
Ек-ек-ек!
Нынче свеженький денек.
Молотите, бычки.
Вы — лихие батрачки,
Потопчите гумно!
Будет каждому паек:
Вам солома, нам зерно!
Царь, неуклюже расставив руки, ловил пустой воздух или обнимал столпы. Наконец, поймал Анки, двенадцатилетнюю Тутину супругу.
— Сдвинул, сдвинул повязку! — закричала она. — Вон левый глаз смотрит! Так нельзя мошенничать, авинька!
«Авинька» было уменьшительное от ханаанского слова «авва» — «отец».
— Нет, не сдвигал, сама сползла, — оправдывался царь.
— Сдвинул, сдвинул! — продолжала кричать Анки. — Я тебя знаю, авинька, ты ужасный плутишка! Что ж это за игра? Лови опять!
Завязала ему глаза покрепче, и он пошел снова ловить.
Пудель Данг, как бы тоже играя, ходил на задних лапах, держа в передних звенящий систр. Царь, думая по звуку, что это маленькая Зета — Зетепенра, быстро нагнулся и обнял Данга. Тот залаял и лизнул его языком в лицо. Царь испугался, закричал, присел на пол и оттолкнул его. Но тот опять подскочил, положил ему передние лапы на плечи и начал лизать, визжа от восторга.
Все захохотали, закричали:
— Поцеловался, авинька, с Дангом, побратался царь с песиком!
Царица тоже смеялась.
— Будет тебе махать, садись, отдохни, — сказала она, обернувшись к Дио, и та присела на подножку кресел.
— «Царство — детям», — вдруг вспомнила вслух слово царя, слышанное от маленькой Анки.
— «Царство — детям», — повторила царица. — А дальше знаешь как?
— Как?
— «Что самое божественное в людях? Слезы мудрых? Нет, смех детей».
— Так вот отчего детские ручки-лучики у бога Атона? — спросила Дио.
— Да, вся мудрость в этом: детское — Божье, — ответила царица, тихонько положила руку на голову ее и посмотрела ей прямо в глаза.
— Что ты сегодня какая хорошенькая? Уж не влюбилась ли? — сказала, улыбаясь.
«Совсем как он», — подумала Дио.
— Почему влюбилась? — спросила, тоже улыбаясь.
— Потому что девушки, когда влюблены, хорошеют особенно.
Дио покачала головой, покраснела, быстро нагнулась, схватила руку ее и начала целовать долго, жадно, как будто целовала его сквозь нее.
Вдруг почувствовала, что рука царицы вздрогнула. Подняла глаза и, увидев, что она смотрит на дверь, тоже взглянула туда. Там стоял великий жрец бога Атона, Мерира, сын Нехтанеба.
Дио поразило лицо его еще на празднике Солнца, и часто потом, вглядываясь в него, не могла она понять, привлекает ли ее или отталкивает это лицо.
Он был немного похож на Таммузадада: та же каменная тяжесть в обоих лицах; но в том — что-то жалкое, детское, а в этом — безнадежно-взрослое. Каменная тяжесть — в низко нависших бровях, в неподвижно-пристальных, но как будто слепых, глазах, в широких скулах, в крепко стиснутых челюстях и в крепко сжатых, как будто в вечной горечи запекшихся, губах, с постоянной готовностью к усмешке и невозможностью улыбки.
«Кто умножает познание, умножает скорбь», — вспоминала Дио слова Таммузадада, глядя на это лицо. «Все познать — все презреть; не проклясть, а только молча презреть — изблевать из уст», — как будто говорило оно. Если бы очень мужественный и твердо решившийся на самоубийство человек, выпив яду, спокойно ждал смерти, у него было бы такое лицо.
Из древнего рода Гелиопольских жрецов Солнца, когда-то пламенный ревнитель Амона, любимый ученик Птамоза, Мерира изменил ему и перешел в веру Атона. Царь очень любил его. «Ты один был послушен ученью моему, и никто, кроме тебя», — сказал ему при посвяшеньи в сан великого жреца.