Литмир - Электронная Библиотека

В забранные каменной решеткой узкие и длинные окна-щели под самым потолком веяла свежесть зимнего вечера. Сидя на низком ложе, кирпичном помосте, устланном коврами и обложенном подушками, Дио куталась в критскую шубу, волчий мех, и грелась у очага, глиняного блюда с жаром углей.

«Завтра увижу его», — думала со страхом. В первый же день по приезде начала бояться; чем дальше, тем больше; и вот, в эту последнюю ночь перед свиданьем, напал на нее такой страх, что, казалось, бежала бы, если бы дала себе волю. В жар и холод кидала ее мысль о том, как завтра будет плясать перед царем. «Руки-ноги отнимутся; споткнусь, растянусь, осрамлю бедного Туту!» — смеялась она, как будто нарочно растравляла смехом страх.

В глубине палаты две лампады теплились в двух впадинах стены, часовенках, с плоскими, на алебастровых плитах, изваяньями, налево — царя, а направо — царицы. Между ними, в простенке, бирюзово-голубые, по золотисто-желтому полю, столбцы иероглифов славили бога Атона.

Дио встала, подошла к левой впадине и заглянула внутрь, на изваянье царя. Стоя у жертвенника, подымал он два круглых жертвенных хлебца, по одному — на каждой ладони, к лучезарному кругу Солнца. Высочайшая, острая, как веретено, царская шапка-тиара казалась слишком тяжелою для маленькой детской головки на тонкой, как стебель цветка, гнущейся шее. Детское личико было неправильно: слишком вперед выступающий рот, слишком назад откинутый лоб. Прелесть обнаженного тела напоминала только что расцветший и уже от зноя никнущий цветок:

Ты — цветок, чьи корни из земли исторгнуты;
Ты — росток, текучей водой не взлелеянный! —

вспомнила Дио плач о боге Таммузе умершем.

Шейка, плечики, ручки, икры, щиколки ног — узкие, тонкие, как у десятилетнего мальчика, а бедра — слишком широкие, точно женские; слишком полная грудь, с почти женским сосцом: ни он, ни она — он и она вместе, — чудо божественной прелести.

На горе Диктейской, на острове Крите, слышала Дио древнее сказанье: Муж и Жена были вначале одно тело с двумя лицами; но рассек Господь тело их и каждому дал хребет: «Так режут волосом яйца, когда солят их впрок», — прибавляла, странно и жутко смеясь, старая мать Акаккала, пророчица, шептавшая на ухо Дио это сказанье.

«Режущий волос по телу его, должно быть, прошел не совсем», — думала она, глядя на изваянье царя, и вспомнила пророчество: «Царство божье наступит тогда, когда два будут одно, и мужское будет женским, и не будет ни мужского, ни женского».

Стала на колени и протянула руки к чуду божественной прелести.

— Брат мой, сестра моя, месяц двурогий, секира двуострая, любимый, любимая! — шептала молитвенным шепотом.

Вдруг ветер пахнул из окна; пламя лампады всколыхнулось; облик изваянья померк, и засквозило сквозь чудо чудовище — ни старик, ни дитя, ни мужчина, ни женщина; скопец-скопчиха, дряхлый выкидыш, Гэматонское страшилище.

«Ступай же к Нему, соблазнителю, сыну погибели, дьяволу!» — прозвучал над нею голос Птамоза, и она закрыла лицо руками от ужаса.

В то же мгновенье почувствовала, что кто-то стоит за нею; обернулась и увидела незнакомую девочку.

Ткань, прозрачная, как льющаяся вода, обливала струйчатыми складками янтарно-смуглое тело. Верхняя одежда распахнулась спереди, и сквозь нижнюю — виднелись детские, под темною ямкою пупа, складочки кожи. На голове был огромный, глянцевито-черный парик из туго заплетенных и снизу, ровно, как ножницами, срезанных косичек. К темени прикреплена была благовонная шишка — опрокинутая вверх дном тальковая чашечка, наполненная мастью кэми из семи благовоний — «царским помазаньем». Медленно тая от теплоты тела, стекала она душистой росой на волосы, лицо и одежду. Длинный стебель розового лотоса продет был сквозь отверстие чашечки так, что полураскрывшийся цветок его, со сладостно-анисовым запахом, свешивался на лоб.

Девочке было лет двенадцать. Детское личико прелестно, хотя неправильно: слишком вперед выступающий рот, слишком назад откинутый лоб; чуть-чуть косящий взгляд огромных, с удлиненным разрезом, глаз был тягостен: такой взгляд бывает у людей, страдающих падучей. То ребенок, то женщина; жуткая прелесть в этих двусмысленных сумерках детского-женского. Вся полураскрыта, как тот свесившийся на лоб ее, водяною свежестью дышащий розовый лотос, некхэб; на ночь закрывает он чашу свою, сокращает стебель и уходит под воду, а утром опять выходит, раскрывается, и вылетает из него златокрылый Жук, новорожденный бог Солнца, Гор.

Девочка появилась так внезапно, подобно призраку, что Дио смотрела на нее почти с испугом. Долго обе молчали.

— Дио? — спросила, наконец, гостья.

— Да. А ты кто?

Она ничего не ответила, только подняла левую бровь, дернула правым плечиком и опять спросила:

— Что ты тут делала? Молилась?

— Нет, так, просто… смотрела на изваянье.

— А зачем же стояла на коленях?

Дио покраснела, как будто застыдилась. Девочка опять подняла бровь и дернула плечиком.

— Не хочешь сказать? Ну, не надо.

Подошла к ложу и взяла с него газелью шкуру, которую скинула давеча, войдя в палату.

— Холодно у тебя тут, сыро. Жара в очаге не умеешь держать, — сказала, кутаясь. — Что ж, так и будем молчать? Мне с тобой говорить надо.

Села на ложе по-египетски, охватив руками колени и положив на них подбородок. Дио села рядом с нею.

— Все еще не знаешь, кто я? — спросила девочка, уставившись на нее своим тяжелым взглядом.

— Не знаю.

— Его жена.

— Чья?

— Да ты что, нарочно, что ли?

— Царевна? — вдруг догадалась Дио.

— Слава Богу, наконец-то! — проговорила гостья. — Что ж ты сидишь, глазами хлопаешь?

— А что?

— Как что? Царская дочь, кровь Солнца, а ты и головой не кивнешь!

Дио улыбнулась и тут же, на ложе, стала перед ней на колени, как взрослые стоят перед детьми, когда их ласкают.

— Радуйся, царевна Анкзембатона, гостья моя дорогая, желанная! — проговорила от всего сердца и хотела поцеловать у нее ручку, но та ее быстро отдернула.

— Ну вот, теперь лезет к руке! Разве так царям кланяются?

— А как же?

— В ноги, в ноги! Ну да ладно, мне твоих поклонов не нужно, садись… Нет, стой, погоди!

Вдруг тоже стала перед ней на колени.

— Ну-ка, повернись к свету, вот так…

Дио повернулась лицом к стоявшей на полу, рядом с ложем, лампаде, цветочной чаше папируса из голубого стекла, на высоком алебастровом стебле. Анки приблизила лицо к лицу ее и, деловито наморщив лоб, начала ее разглядывать молча, пристально.

— Да, хороша, очень, — прошептала наконец, как будто про себя. — Румяна у тебя какие?

— Я не румянюсь.

— Ну-у!

Помочила на языке мизинец и, подняв его к лицу ее, спросила:

— Можно попробовать?

— Можно.

Анки тихонько провела по щеке ее пальчиком и посмотрела на кончик его, не покраснел ли. Нет, не покраснел.

— Чудеса! — удивилась она. — Сколько тебе лет?

— Двадцать.

— Как же такая молодая?

— А разве двадцать лет старость?

— По-нашему, да. В десять лет у нас выходят замуж, а в тридцать бабушки. Ну, да впрочем, у вас там, на севере, все по-другому: солнце старит, холод молодит, — повторила она с удовольствием, видимо, чужие слова.

Села по-прежнему, охватив колени руками, задумалась.

— Что ты смеешься? — спросила, опять глядя на нее в упор своим тяжелым взглядом.

— Я не смеюсь, а радуюсь, — ответила Дио.

— Чему?

— Не знаю. Так, просто, что ты пришла.

— У тебя все просто… Ты думаешь, я маленькая?… Что он тебе обо мне говорил?

Дио поняла, что «он» — Тута.

— Говорил, что ты умница, красавица и что он тебя любит больше всего на свете.

— Вздор! Это ты из любезности… Оба, должно быть, надо мной смеялись. Говорил, что я в куклы играю?

— Нет, не говорил.

— А вот и играю! Прошлым летом играла, и еще буду, если понравится. Мне все равно, что смеются. Царь говорит: «Маленькие лучше больших; мудрее, — больше знают. Вечность, говорит, дитя, играющее… играющее…»

18
{"b":"102178","o":1}